Перевод

Глава 1

Катафалк

 
ГЛАВА 1

Мистический дурак



     Начало чего-то — это всегда особенная магическая точка, вступление в мир
 чего-то нового.

      Итак, эта книга уже началась, и значит, магия свершилась. И теперь все, что
 нужно — это найти слова, чтобы заполнить бездну между началом и концом.

     Возможно, лучше всего будет начать с Эранос. Задуманные в начале
 1930-х годов, собрания Эранос начали проходить каждое лето в Асконе в юж-
 ной Швейцарии и вскоре стали широко известными.

     Их изначальный замысел был амбициозным, но простым — создать
 место встречи для поддержки открытых и искренних обсуждений духов-
 ности, философии, глубочайших вопросов, которые люди задают о себе
 и мире вокруг.

     И со временем самой влиятельной фигурой на этих собраниях, как ввиду
 собственного присутствия, так и с учетом людей, которых он к ним привлек,
 стал Карл Юнг.

     Благодаря своей работе о происхождении западной цивилизации, я был
 приглашен выступить на собрании Эранос в августе 2013 г. Эта книга пред-
 ставляет собой расширенную версию выступлений, которые я там провел,
 к шоку и удивлению многих присутствовавших уважаемых людей.

     Выступление в Эранос дало мне возможность завершить некий круг в сво-
 ей жизни, выразив признательность и воздав дань уважения двум людям,
 с которыми у меня теснейшие из связей. Один из них — Анри Корбен; дру-
 гой — Карл Юнг.

     Оно также дало мне возможность сказать публично несколько вещей,
 впервые и, вероятно, в последний раз, о том, как работа всей моей жизни пе-
 ресеклась с работой Юнга, а также Корбена. И это позволило мне завершить
 еще больший круг, очертив всё, что это говорит о природе культур — особенно
 о роке или судьбе нашей западной цивилизации.

     И Карл Юнг, несколько нарочито, и Анри Корбен, несколько более сдер-
 жанно, играли важнейшую роль в Эранос. Юнг был одним из величайших
 и самых оригинальных исследователей в области психологии, которых знал
 Запад. Корбен был приглашен в круг Эранос как один из величайших жи-
 вущих экспертов по суфийской мистической традиции и как исследователь,
 который, почти в одиночку, познакомил Запад с утонченными реальностями
 персидской духовной мудрости.


     Если судить поверхностно, едва ли можно найти двух людей, настолько
 отличных по подготовке или формальным интересам, чем эти двое. Но вну-
 тренне — совсем другое дело. И это может быть довольно трудно понять
 людям, которые так и не научились тому, что же это значит — заглянуть под
 поверхность.

     С одной стороны, у нас есть слова самого Юнга, подтверждающие в самых
 откровенных и прямых выражениях, что Анри Корбен был человеком, кото-
 рый понимал его гораздо лучше, чем кто бы то ни было еще: это Корбен дал
 ему «не просто редчайший, но уникальный опыт быть понятым».2

     Такое значительное утверждение должно заставить взять паузу для раз-
 мышления — очень долгую паузу.

     А с другой стороны, есть поразительные слова Корбена, которые он на-
 писал, чтобы объяснить, что стало возможным в Эранос благодаря влиянию
 и вдохновению Карла Юнга. Он описывал, как присутствие Юнга создавало
 «атмосферу абсолютной духовной свободы, в которой каждый индивидуум
 выражается без малейшей заботы о какой-то официальной догме и с един-
 ственной целью в уме: быть самим собой, быть истинным».

     Это тоже заслуживает очень тщательного обдумывания. Быть истинным,
 не умным или занимательным, или даже вдохновляющим, но истинным — это
 было не простое или обычное дело в глазах Корбена. Для него это значило
 больше, чем несерьезный, поверхностный разговор, который слышишь в наши
 дни о том, что я проживаю свою истину, а ты — свою, так как «истина» для
 него значила бесконечно больше, чем произвольное собрание фактов.

     Для него истина, а также сам акт пребывания по —настоящему истин-
 ным — вневременные и сакральные реальности, которые переворачивают
 с ног на голову весь наш иллюзорный мир видимостей. Они сбрасывают
 нас с удобных кресел, показывая, что мы не те личности, как воображаем
 о себе: направляют к нашему истинному происхождению, нашему духовно-
му источнику.

     Конечно, такие слова могут звучать очень вдохновляюще. Но это тоже
 часть иллюзорности — потому что нам удалось даже духовность превратить
 в иллюзию, чтобы защититься от реальности духа.

Наша современная демократическая эпоха создала личную духовность, от-
 вечающую нуждам каждого, которая с абсолютной гарантией будет спокой-
 ной, приятной, мирной, вежливой, позитивной, удобной, обнадеживающей, не
 угрожающей. И вместо того, чтобы оставить сакральный источник в покое,
 




 что было бы мудрее всего, мы одомашнили его не менее эффективно, чем все
 остальное; опошлили и тщательно принарядили; согласились превратить в не-
 что политически корректное.

   Но это оказывается точной противоположностью древнему пониманию,
 которое заключается в том, что духовность и сакральное представляют глубо-
 чайший вызов нашей удовлетворенности, а также самую радикальную угрозу.
 Дух не просто заставляет нас мыслить глубже. Он существует, чтобы заве-
 сти нас в место, где мышление становится бесполезным, и даже самые умные
 наши идеи отбрасываются.

   То же самое с истиной или тем, чтобы быть истинным: все это значит бо-
 лее или менее то, что нам хочется. В результате мы утратили всякое чувство
 покрывающей, сакральной реальности Истины, существующей практически
 в каждой культуре, кроме нашей.

    Может быть полезно попытаться вспомнить, как, согласно древнегреческой
 традиции, которая не только ближе всего лично мне, но и является источником
 и почвой всей западной культуры, истина рассматривалась как нечто крайне
 болезненное, даже невозможное для большинства людей.

   Истина, или алетейя, обладала собственной мифологией, которая проти-
вопоставляла людям мрачную, но славную реальность того, чем они являются
«из начала»: непредставимо славную Из-за их безграничного внутреннего по-
тенциала, и немыслимо мрачную Из-за огромной ответственности, которую
приносит такой забытый потенциал.

    Вот почему она (потому что Истина часто появляется как богиня) всегда
 была вовлечена в сверхчеловеческие усилия по прекращению этого процес-
 са забывания. Ее роль, прежде всего, заключалась в том, чтобы руководить
 в высшей степени необходимой задачей вспоминания не того, что случилось
 вчера или даже месяц назад, а того, что случилось в отдаленном прошлом, что
 создало настоящий момент, а также создаст будущее.5

    Так что я не буду слишком много говорить о прошлом как о прошлом. И не
 планирую предлагать точку зрения на греческую духовность как некий милый
 оазис: еще одно чарующее отвлечение, еще одна иллюзия.

    Я занимался исследованиями, писал, говорил, учил об отдаленном прошлом
 больше сорока лет; и для меня прошлое как прошлое больше не значимо. Чем
 больше я писал о древнем мире, о происхождении западной цивилизации, тем
 больше был вынужден (парадоксально, хотя и довольно логично) вернуться
 в настоящее время.


   Иными словами, я собираюсь сфокусироваться на прошлом, как на насто-
 ящем: на том, как аспекты прошлого, которые мы были вынуждены забыть,
 оформляли и созидали странный мир, в котором мы теперь живем.6

   Мы живем в крайне сложное время. Проблема в том, что большинство
 людей, какими бы умными они ни были, как бы ни увлекались последними
 новостями, не имеют ни малейшего желания открытыми глазами видеть, что
 действительно происходит с миром. Даже если они чувствуют или предуга-
 дывают, или подозревают что-то, у них возникает непреодолимое желание
 отключится от этого и сказать: «Нет, нет: я не хочу знать. Я просто хочу про-
 должать, как раньше».

   Что же, продолжать, как раньше, не получится. Возможно, мы думаем, что
 можем действовать тем же образом еще несколько лет; но за нами остается
 совершенно иной мир. И у нас есть определенная ответственность осознавать,
 что все это значит.

    Я собираюсь говорить неприятные вещи, и нет смысла извиняться за это,
 потому что это правда о том, куда нас завела западная цивилизация. Все пре-
 допределило это.

    Все, что было присуще нашей цивилизации с самого начала, все, что уже
 содержалось внутри зародыша западной культуры, разыгрывается сейчас,
 несмотря на самые лучшие наши намерения, Из-за того, что мы согласились
 забыть.

    Наше будущее гарантировано, автоматически предопределено тем фунда-
 ментальным фактом, что мы не смогли почтить свой сакральный источник.




     Выступая в Эранос, я впервые за два или три года говорил в полный голос.

    В начале 2011 года у меня был сон, который резко и прямо предуказал мне
 прекратить все, что я делал: публичные выступления, обучение, встречи, ин-
 тервью. Несколько других снов тоже указывали в этом направлении, но этот
 был неизмеримо более определенным.

   Некоторое время я чувствовал неуверенность — что же делать дальше,
 сильно склоняясь к тому, чтобы предпринять необходимые радикальные дей-
 ствия, хотя только склоняясь. Несомненно, нужно быть немного безумным,
 чтобы уделять слишком много внимания снам.

     На самом деле, даже большинство юнгианцев, которых я встречал, кто
 буквально сделал сны своим делом, настаивали, что уравновешенный человек
 никогда не должен подчиняться посланиям или наставлениям, данным через
 сон. Вместо этого нужно с ними спорить; вести переговоры; утверждать свои
 сознательные желания; придавать должный вес собственной позиции.

   Но, конечно, в этом мире все, так или иначе, становится вопросом выбора
 предпочитаемой формы безумия.

    Через несколько дней я уже был не властен над этим вопросом. Два дру-
 га, живущие за несколько тысяч миль друг от друга, почти одновременно по-
 звонили мне после того, как увидели очень яркие сны, которые были словно
 предназначены для меня. Столь же прямо оба сна подтверждали очевидное
 и явное послание моего сна. Традиционно в важных вопросах одно указание
 всегда следует рассматривать со всей должной серьезностью, но три указания
 требуют немедленного действия.7

   Мне стало ясно, что все уже решено. Я был вынужден подчиниться и на-
 чать осуществлять необходимые перемены.

    Одно обязательство отменять было уже слишком поздно — я должен был
 выступать на большом событии в Северной Каролине, где жили мы с женой.
 Я не понимал, почему вообще принял приглашение, так как организаторы
 были самыми сложными людьми, каких можно представить. Но прямо перед
 днем выступления загадка разрешилась.

   В последний момент старая знахарка —чероки лет восьмидесяти спусти-
 лась с холмов, потому что ей было показано нечто, что нужно сделать. Когда
 я прибыл немного раньше утром на собрание, она уже ждала меня; мы зашли
 в небольшую комнату, чтобы побыть наедине. Пока мы говорили, я вспомнил
 недавний сон о том, что нужно перестать выступать, и упомянул его ей.

   Без малейшего промедления она сказала, что единственная причина, по
 которой она была здесь, в том, что недавно по дороге к ее дому ночью при-
 шел медведь, разбудил ее и сообщил, что ее присутствие и голос будут нуж-
 ны именно на этом событии. Она объяснила, что уже много лет не выступала
 публично, потому что вела безмолвную уединенную жизнь с тех пор, как яс-
 ный сон приказал прекратить всякую внешнюю активность и приложить всю
 энергию ко внутренней работе.

    Затем, прямо перед тем, как мы встали, чтобы пойти на сцену и высту-
 пить вместе перед аудиторией, она наклонилась со своего стула с энергией
 подростка и воскликнула: «Конечно, мы подчиняемся этим снам! Мы всегда
подчиняемся таким снам!»

    Невозможно описать, каким облегчением было видеть, какой энергичной
 и не претенциозной, какой простой и спонтанной была эта мудрая женщина,
 всем сердцем откликаясь на зов жизни, даже когда он нарушает все наши ак-
 куратные замыслы и сознательные планы.8

    Меня самого прекращение публичных выступлений и погружение во вну-
 треннее безмолвие привело к внезапному осознанию, что я уже завершил за-
 кладывание своей работы в Северной Америке. Это также показало мне, что
 нужно делать дальше: сфокусироваться на создании гораздо более прочной
 поддержки всего заложенного, вернувшись, насколько возможно, к изначаль-
 ным корням этой работы в Европе.

    Есть некоторая ирония в том факте, что очень близкий друг, один из немно-
 гих великих туземных знахарей, оставшихся в Северной Америке, изложил
 все дело так сжато, потому что увидел все с такой ясностью.

   В конце каждой цивилизации, отметил он, жизнь этой цивилизации
 всегда возвращается к ее истокам. В случае западной цивилизации этот
 источник — прежде всего области вокруг Средиземноморья. И моим кон-
 кретным лекарством было присматривать за этим источником, сколько по-
 надобиться; следить за ним ради отдаленного будущего, которое никогда
 не будет нашим.

    Где бы я ни был, поддержка индейцев всегда осязаемо со мной. Нет ничего
 ценнее близости этих встреч, которые всегда были такими парадоксальными,
 такими неожиданными, такими удивительными.


    И, в сущности, нет ничего важнее, чем говорить об этом, потому что к это-
 му мы должны прийти. Как люди Запада, мы наги, потому что тоже потеряли
 все. Мы можем казаться процветающими, но мы в точно такой же ситуации,
 в какой зажаты они сотни лет.

    Мы тоже сломлены. Мы все — не только некоторые — наркоманы. Мы
 утратили всякий контакт с домами предков не потому, что кто-то нас выгнал,
 а потому, что мы сами себя выгнали. И нет такой жестокости, какую люди
 Запада могут совершить над туземными народами, которую они не соверши-
 ли над собой.9

   Мы не лучше индейцев, совсем не лучше. На самом деле, мы гораздо хуже,
 потому что больше не помним, что же мы потеряли.

     Среди индейских знахарей, старейшин и вождей, с которыми мне посчаст-
 ливилось встретиться, одна вещь всегда была для меня самой поразительной.
 Это интуитивная способность немедленно понимать — я действительно имею
 в виду мгновенно — в чем заключаются мои исследования, не зная ни единой
 фактической детали о них или обо мне, еще до того, как у меня появляется
 возможность сказать хоть слово. Не раз меня приветствовали с комментари-
 ями вроде: «Как только я заметил, что ты приближаешься, я уже знал, что ты
 работаешь ради Предков».

    Это люди, которые по походке или по чему-то иному, что они видят —
 пусть даже заметив меня впервые со спины — способны верно понять суть
 моей работы. Они сознательно не интересуются древними греками, или исто-
 рией философии, или происхождением западной цивилизации. Возможно, они
 никогда не слышали и не услышат странные слова вроде «досократик». Но
 интуитивно они мгновенно знали, какой работой я занимаюсь.

   И в каждой из этих культур, в каждом племени есть название того, что

 кто я такой. Есть целое множество имен,

 в зависимости от того, где я оказываюсь — ближе к западному побережью
 Северной Америки, или в пустыне Нью-Мексико, или ближе к восточному
 побережью.

 До того, как я начал встречаться с индейцами, я не мог понять, почему
 я такой сложный человек. Я всегда подходил ко всему иначе, чем другие
 люди. Я постоянно делал вещи шиворот —навыворот. Люди хотели идти
 вперед — я хотел возвращаться назад; они хотели вернуться — я продолжал
 идти. Я был тем, кого во многих традициях — чероки, лакота, хопи — они
 называли словом, которое значило «наоборот».

 В наших личных встречах они говорили, раз за разом, один за другим:
 «Твоя работа невероятно важна. Никто в твоем так называемом цивилизован-
 ном мире не поймет, что ты делаешь. Никто не узнает истинных мотивов. Они
 будут считать, что ты сложный. Они будут просто думать, что ты без причин
 переусложняешь вещи. Но мы-то знаем; благодаря нашей традиционной му-
 дрости мы понимаем. Твоя работа исключительно важна. Крайне важно, кто
 ты, потому что ты пробуждаешь людей. Ты помогаешь им, заставляешь их
 взглянуть в лицо тому, от чего они отвернулись. Просто оставаясь тем, кто ты
 есть, даже без необходимости что-то говорить, ты заставляешь людей ставить
 вопросы обо всем на более глубоком уровне, чем им комфортно. Ты Койот,
 воющий и призывающий выйти из границ вашего общества, потому что ты
 видишь то, чего они не замечают, потому что ты помнишь то, что они забыли.

  Это твой долг — шокировать людей осознанием, что все в жизни исходит
 из сакрального и возвращается к нему. Это твое лекарство — всегда напоми-
 нать людям об их источнике. Это твоя неизбежная задача — танцевать для
 мертвых и, следуя назад, разворачивать людей, чтобы они взглянули в лицо
 Предкам, без которых они думают обойтись».

 Даже если вам это будет малоприятно, — а я гарантирую, что так и бу-
 дет — попытайтесь не отвергать меня и то, что я говорю — потому что, воз-
 можно, у этой неприязни есть причина.

 Возможно, вы скажете: «Хорошо, я согласен с девятью десятыми или тре-
 мя десятыми из того, кто говорит Питер Кингсли. Что до остального — нет,
 я не хочу в это лезть».

Но возможно, только возможно, вам будет полезно остановиться и поста-
 раться еще раз все это увидеть.

Конечно, в юнгианском подходе есть название того, о чем я говорю. Есть
 даже несколько названий для этого.

Это связано с архетипом трикстера, который всегда на грани, все перево-
 рачивает вверх дном. И это связано с тенью, поднимающей то, чего никто не
 хочет видеть. И ради полноты картины я должен также добавить, что это свя-
 зано с архетипом пророка, который строит из себя полного дурака, заявляя,
 что преподносит великие истины, о которых другие не знают.

Оставаясь верным всему сказанному, я намерен поставить все вышесказан
 ное под вопрос и представить с совершенно иной точки зрения.

Тот, кто проходил юнгианскую подготовку, почти наверняка скажет: «Ну
 вот, Питер Кингсли отождествляется с архетипом трикстера! Это очень опас-
 но! Никогда, абсолютно никогда нельзя отождествляться с архетипом».

Оставаясь верным самому себе, я отвечу: «Да, совершенно верно, и такая

опасность вполне реальна. Но мой опыт —
это все, чем я могу руководствоваться — говорит мне, что есть секрет и тайна,
о которой многие люди, практикующие в мире Юнга, не знают».

  Тайна в том, что мы начинаем со знакомого образа среднего, скромного,
 спокойного человека: возможно, швейцарца, возможно, австралийца, францу-
 за, американца — это не важно. И вот у нас есть этот обычный человек, этот
 приземленный и разумный человек, который, сам того не подозревая, окружен
 невидимыми, но опасными архетипами. Вокруг вертятся, а иногда угрожающе
 таятся архетипы — например, трикстера, великой богини, вроде Артемиды
 или Афродиты, архетипа пророка или кого-то еще.

  Вам говорят и предупреждают вас, вы читаете и знаете, что этот обычный
 человек никогда не должен отождествляться с одним из божественных архе-
 типов. На этом пути лежит опасность психологической инфляции. На этом
 пути любого ждет безумие.

 Ужасная тайна, которая была забыта, — это то, что человечность — сама
 по себе архетип.

Удивительно наблюдать, как люди прилежно исследуют, изучают, даже
 становятся одержимыми всем, чем угодно, и упускают именно это. Мы
 рады признать архетипическую реальность чего угодно, кроме нас самих.

   Нет оправданий забвению того, что древние греки в мудрости своей имели
 одно слово для нас, людей — антропос, что включало как женщину, так
и мужчину.

   Нужно всего лишь обратиться к гностикам за прямыми описаниями антро-
 поса
во всей полноте его изначальной, архетипической реальности.10

   Это незаметная, невысказанная опасность. Даже самые просвещенные
 юнгианцы могут изо всех сил стараться избегать любых других опасностей —
 и забыть об опасности отождествления с человеком.

 История оказывается такой же, как почти всегда в известных сказках,
 легендах и мифах. Человек отважно и яростно сражается с угрозами и опас-
 ностями, идущими со всех возможных направлений, но никогда не может за-
 метить самую близкую и большую угрозу.

 Сам Юнг, конечно, быстро признал вечно существующие риски психологиче-
 ской инфляции — то есть некритичного, бездумного, довольно бессознательного
 отождествления с божественными архетипами — и предупреждал об этом. Он
 прекрасно сознавал, как обманчивы опасности и как легко мы обманываемся —
 например, набожный, скромный последователь, возможно, страдает от большей
 инфляции и даже больше раздут, чем духовный наставник.11

 Но необходимо добавить, что, когда мы отождествляемся с собой как
 с людьми, когда мы принимаем наше единство с коллективной человеческой
 расой — тогда мы страдаем от величайшей инфляции из всех.

   Что же происходит, когда мы отождествляемся с прекрасным, скромным,
 обычным человеком? Ответ очень прост: мы умираем. Когда мы живем, как
 все, мы и умираем, как все; начинаем терять свои способности, когда достига-
 ем шестидесяти, семидесяти, восьмидесяти, девяноста; впадаем в банальности
 и совершенно забываем, что такое жизнь.12

   Когда все учтено и поставлено на должное место — это и есть цена отож-
 дествления с архетипом человека.

   Иными словами — как прекрасно понимали великие древнегреческие ми-
 стики и философы, на которых я буду часто ссылаться — нет абсолютно ни-
 чего защищенного или надежного. Нигде нет твердой почвы, и как раз то, что
 мы считаем самым безопасным, и есть самое опасное место.

Но другая сторона вопроса заключается в том, что — и это Юнг понял
 не первым и не последним — то, что кажется самым рискованным — и есть
наше подлинное спасение.




   Здесь есть скрытая проблема: огромная проблема, которую можно легко
 заметить.

    В сущности, она связана с постепенным одомашниванием образа, учения
 и открытий Юнга. И тут нам нужно кое-что прояснить, потому что есть фак-
 ты, которые многие люди с радостью готовы забыть.

   Карл Густав Юнг прожил крайне странную, чтобы не сказать, безумную
 жизнь, скрытую от многих. Из-за того, кем он был, а также Из-за его актив-
 ной работы и интересов, он постоянно оказывался окружен архетипическими
 энергиями. Были даже времена, когда он намеренно их призывал.

   Для него необходимость держаться за хоть какое-то подобие разумности,
 когда со всех сторон осаждает нечто противоположное, было не просто тео-
 ретическим требованием. Это была неотложная, критическая необходимость.

    И угроза полного безумия была для него совершенно правдоподобно ре-
 альной.

    Не стоит и говорить, что есть много экспертов по Юнгу, которые коллек-
 тивно объединяются, чтобы защитить его — или, скорее, защитить себя —
 и настаивают, что этот мудрый человек даже близко не был у грани безумия.
 Но лживость их рефрена говорит гораздо громче, чем резонная невозмож-
 ность их слов.

   На самом деле, они лишь показывают, как мало знают. Более тридцати лет
 некто неизмеримо более осведомленный, чем они, с реальным, живым опытом
 безумия, не только задокументировал постепенный спуск Юнга «к грани без-
 умия». Он также засвидетельствовал, как тщательно ученики Юнга, семья,
 последователи старались скрыть все, что произошло в эти самые напряженные
 и созидательные годы его жизни, создавали благочестивую выдумку, совер-
 шенно не схожую с реальностью.

    С тех пор, как Р.Д. Лэнг записал свои наблюдения, произошло многое.
 Были опубликованы новые свидетельства и документы (включая знамени-
 тую Красную книгу, над которой Юнг начал работать, когда ему было за
тридцать, сразу после разрыва с Фрейдом), и они так наглядны, что, честно
говоря, нужно быть несколько сумасшедшим, чтобы преуменьшать его напря-
женные и тесные столкновения с безумием.

   Сейчас мы располагаем описанием самого Юнга о том, как иногда он бук-
 вально цеплялся за стоящий перед ним стол, чтобы не свалиться. Конечно,
 каждый может, прочитав такие детали, тут же забыть их — интеллектуалы
 обладают поразительной способностью делать все значащим не меньше или
 не больше, чем им захочется.

   Возможно, только тот, кто тоже вынужден был цепляться за реальность,
 схватившись за предмет мебели, может оценить, какими состояниями был
 охвачен Юнг.15

   Несомненно, существуют личные и профессиональные причины желать
 изолировать Юнга от клейма безумия или близости к безумию. В конце кон-
 цов, такой протекционизм имеет давнюю и деятельную историю.

   Пока не стала доступной Красная книга и другие материалы, люди во
многом ограничивались сложным процессом цензурирования слов Юнга,
сказанных негласно. Теперь придется найти другие методы его защиты, столь
же изощренные.

   Но истина в том, что попытки защитить его подобным образом ничего не
 добавляют к его фигуре — только преуменьшают ее.16

   Безумие является изначальным явлением, очень тесно связанным с теми
 самыми древними западными философами и мистиками, которых я буду упо-
 минать всю книгу. В то же время — как заметил с редкой проницательностью
 переводчик Юнга на английский — оно не менее тесно связано с традицион-
 ной фигурой туземного знахаря или шамана.

   Незавидная практика сначала первого столкновения, затем поиска способов
 контролирования безумия всегда необходимы для воссоединения мира людей
 с миром сакрального.

    Но это путь, сопряженный с риском и опасностью, требующий сверхчело-
 веческой силы.

    Глупец всякий, кто пытается подчеркнуть элемент контроля за счет
 безумия.17

    В самой сути жизни и опыта Юнга заложено понимание — которое лег-
 ко заметить, но соблазнительно проигнорировать — что человек встречается
 лицом к лицу с реальностью сакрального не через разум, а в ужасающих глу-
 бинах безумия.

   И здесь, в столкновении с безумием, наша нормальная коллективная раз-
 умность кажется еще более ужасающим безумием.

   Тогда наши всяческие неизменные представления окончательно рушатся;
 и начинается поиск некоего языка, который может высказать все, что жаждет
 человек, хотя почти никто не хочет этого слышать.18


   Связанные с этим осознания — нечто столь чистое, что их нельзя воспро-
 извести в какой-то оплаченной системе подготовки. Как бы ни хотел этого
 человек, подражать опыту Юнга нельзя; его нельзя подделать.

   И это всегда будет отделять Юнга от обученных, даже самым лучшим об-
 разом, юнгианцев. Для самого Юнга внутренние реальности вроде архетипа
 женского духа мужчины, или анимы, были не просто удобными концепция-
 ми, к которым можно обратиться, когда нужно, а потом отбросить. Это были
 прямые, непосредственные открытия, которые временами почти стоили ему
 жизни.

 Так что его прямые столкновения с бессознательным были достаточно ре-
 альными для него, чтобы он постоянно повторял: «Ни при каких обстоятель-
 ствах я не должен отождествляться с архетипом, который собирается мной
 овладеть». Однако это совершенно не то, если человек думает: «О, тут не
 о чем беспокоиться, потому что у меня в кармане разумные предупреждения
 Юнга держаться подальше от всех опасных божественных архетипов и близ-
 ко к ним не приближаться. Все будет спокойно и профессионально, потому
 что он дал нам основные указания, чтобы заранее коллективно защититься.
 Будут волнительные и восхитительные моменты, какие —то победы, воз-
 можно, пара помятых перьев. Но все будет хорошо, потому что мы всегда
 движемся вперед, продвижение за продвижением, на широких надежных
 плечах Юнга».

   Подобно человеку, который смотрит телевизор или ест ужин, мы удобно
 сидим в нашей архетипической посредственности, в нашем архетипическом
 самодовольстве, в нашей архетипической ортодоксальности. Мы думаем, что
 можем магически ограничить пугающую реальность сакрального до некоего
 отдельного места или комнаты.

   Иными словами, мы по сотне весомых причин, сами того не заметив, отде-
 лились от божественного.

   Именно об этом я хотел поговорить — о гордыне, инфляции, безумии от-
 деления себя от сакрального.


   Ранее я упоминал, что закончил свои выступления или появления на публи-
 ке по причине чего-то столь ненадежного, как сны.

Вероятно, всякий, кто был вынужден поступить таким же образом, узнал
 кое-что о том, что Анри Корбен, исходя из своего личного опыта, называл «бес-
 ценными добродетелями молчания». И среди этих добродетелей — довольно
 парадоксально — бесценная добродетель речи, потому что только тесное зна-
 комство с молчанием позволяет нам соприкоснуться, познакомиться с сутью
 слов.

Действительно, первое, что мы забываем, когда постоянно говорим, — это
 то, что речь —привилегия, а не право, которое наши поверхностные умы оши-
 бочно себе приписали. Речь — как считают в любой сакральной традиции —
 среди самых чистых божественных даров.

Это делает ее исключительно мощной. И тут все становится очень серьез-
 но, потому что слова были доверены нам, чтобы мы обращались с ними крайне
19
осторожно.

Подобно вдохам, есть ограниченное количество слов, которые мы можем
 сказать за всю жизнь. Их недостаточно, чтобы расходовать их или играть-
 ся с ними, так что нужно выбирать их достаточно осторожно. Как только
 они были выпущены, в данный момент и с некоторой целью, они ушли.
 Энергия, стоящая за ними, никогда не будет доступна для другой цели или
 в другое время.

 И если мы собираемся использовать слова, чтобы говорить о сакральном,
 если мы собираемся совершать особые усилия, чтобы сознательно вернуть
 их к источнику, тогда есть постоянная дилемма — что именно сказать и как
 именно сказать.

 Еще один аспект этого процесса заключается в том, чтобы научиться стра-
 дать. Это тоже может быть крайне трудно понять, потому что это никак не
 связано с психологическим или физическим страданием, которое каждый из
 нас испытывает как личность.

 В сегодняшнем мире страдание рассматривается как крайне индивидуа-
 лизированное дело. Вы страдаете, я страдаю, по бесконечному списку теоре-
 тически определимых причин. А потом врывается цивилизация, со всеми ее
 улучшениями, всеми обеззараживающими лекарствами.


 Но большинство людей слишком боится спросить — и спросить всем сво-
 им существом, а не только из теоретической даровитости или любопытства —
 какое обеззараживание возможно в мире, который сам безумен и совершенно
 вышел из равновесия.

 Истина в том, что по ту сторону нашего личного страдания лежит другой
 тип страдания —страдания столь пугающего, что всякий недостаточно (или
 достаточно) везучий, чтобы столкнуться с ним, будет рад избежать его и из-
 бавиться от него.

 Невозможно объяснить это страдание, четко очертить или смягчить остро-
 ту его граней, которых достаточно, чтобы свести человека с ума.

 Но избавиться от него было бы величайшей катастрофой.

    Это страдание происходит от переживания того, какими безумно и неустой-
 чиво эгоистичными мы стали как культура и какими невыносимо забывчивы-
 ми, и от осознания, что всегда должны быть люди, которые через свое личное
 страдание готовы уравновесить эгоистичность, глупость и потерю памяти,
 одолевшие мир, в котором мы живем.

   Тут-то и лежит критически важный аспект работы Юнга, и в это трудно
 поверить, учитывая все направления, по которым эта работа развивалась, прак-
 тиковалась и передавалась. Но это совершенно верно. Непреклонность Юнга
 в том, что он вовсе не желал прекратить человеческое страдание, он хотел лишь
 научить людей страдать осознанно — достаточно легко проигнорировать.

    Почти никто не заметил, насколько далеко Юнг был вынужден зайти,
 чтобы научиться страдать осознанно ради сакрального: «Потому что я хотел,
 чтобы Бог был жив и свободен от страдания, навязанного ему человеком, ко-
 торый любит свой ум больше, чем тайные намерения Бога». Конечно, он едва
 ли ожидал, что кто-то отнесется к таким речам всерьез, и это до некоторой
 степени объясняет, почему он тут же определил это как слова «мистического
 дурака».20

 Что особенно осложняет дело — это то, что упомянутые эгоистичность
 и бессознательность, тщетность всякой разумности, о которых говорит Юнг,
 преследуют не только наиболее вероятные, очевидные, предсказуемые места.

 Это было бы слишком ясно и просто.

 Они — повсюду, но, прежде всего, где вы меньше всего ожидаете: в самых
 ясных философских идеях, самых благородных духовных мыслях.

 Они склонны собираться и выстраиваться вокруг стандартных представ-
 лений, которые так наивны и самоочевидны, так правдоподобны и разумны,
 что никто не ставит их под вопрос. Они связаны с нерушимыми убеждениями
 о нас, которые мы подхватили детьми и страстно придерживаемся; самыми
 прочными убеждениями о нашем будущем, настоящем, прошлом.

 Это также относится к теории исцеления. Это относится даже к базовому
 языку, который мы используем для исцеления — вроде простого, знакомого
 слова «терапия».

 В наши дни просто упомянуть слово «терапия» достаточно, чтобы вызвать
 идеи психотерапии, физиотерапии — все различные способы, которыми мы
 можем себе помочь, чтобы нам стало лучше. Но так было не всегда.

 Изначально therapeia на древнегреческом означало «заботу». А если зайти
насколько можно дальше во времени, мы придем к одному очень специфиче-
скому устойчивому выражению. Therapeiatheon означало внимание к боже-
ственному, заботу о богах и служение им, исполнение того, что люди должны
делать, чтобы с богами все было в порядке.21

Из этого следует нечто очень интересное.

  Есть одно место, в котором Платон размышляет о терапейя теон, заботе
о богах. И он, в сущности, утверждает: «Забота о богах? Зачем людям нуж-
но заботиться о богах, если боги настолько больше и лучше нас, что нет абсо-
лютно ничего, в чем они могли бы нуждаться? Было бы любезно со стороны
людей, если им действительно хочется, сделать маленький жест, уделив богам
немного внимания. Но чувствовать, что ты делаешь что-то полезное — было
бы просто глупо. Это было бы совершенно нелепо».22

  Не стоит и говорить, сколько здесь просвещенной рациональности, кото-
 рая с разумной точки зрения выглядит вполне естестенной. И пока мы дошли
 только до Платона. Его величайший последователь — Аристотель, еще ждет
 нас дальше на этом пути.

 Однако это еще одна веха в странствии человеческого ума по подчинению
 всего критерию собственного рассуждения, еще один шаг в отделении людей
 от сакрального.

 Как я упоминал ранее, слова имеют значение. Несмотря на все готовые
 оправдания и поверхностные рационализации, они имеют значимость и важ-
 ность, далеко выходящие за пределы того, о чем говорят наши рассудительные
 умы. Всегда есть последствия.

 Как только что-то вроде этих мыслей Платона, оригинальное или не ориги-
 нальное, было облечено в слова, пути назад нет. И с более глубокой перспек-
 тивы нет ничего более катастрофического, так как его аргумент — еще один
 гвоздь в гроб наших отношений с сакральным, еще один шаг по выражению
 бессознательного подхода, который гласит: «Пусть божественное хорошенько
 позаботится о нас. А что касается того, что может понадобиться божествен-
 ному — пусть оно само позаботится о себе».

 С этих пор можно просто смотреть и наблюдать, как идея заботы о богах
 начинает, словно по волшебству, исчезать из западного мира. Ее выталкивают
 все дальше и дальше, к пределам древней культуры, пока само представление
 о необходимости действительно заботиться о богах не отвергают как нечто
 совершенно чужое и чуждое — в область суеверия и варварства.23

 И эти последствия распространились гораздо дальше Греции или Рима.
 Тысячи лет христиане собираются в церкви не для того, чтобы позаботить-
 ся о Боге; а просто, чтобы проверить, что Бог заботится о них. Реальным
 мотивом является не забота о Христе, а простая проверка каждую неде-
 лю — достаточно ли он существует, достаточно ли страдает за наши грехи,
 чтобы продолжать заботиться о нас в нашей невнимательности и погло-
 щенности собой.

    Конечно, среди христианских мистиков всегда были исключения. В сель-
 ской Греции я видел, как старые женщины заботятся об иконах в маленьких
 церквях, словно о самом Христе и богоматери лично. Смысл заботы о боже-
 ственном еще жив в некоторых маленьких общинах, его пока не сокрушили
 безжалостные силы западного прогресса.

    Но в целом, единственное, чему цивилизованные христиане научились —
 это заботиться о том, как Бог, по крайней мере, то, что считают за Бога, за-
 ботится о людях.

 И сегодня нам ни на мгновение не приходит в голову, что божественное
 может страдать, мучиться от нашего отвержения; что сакральное отчаянно
 нуждается во внимании гораздо больше, чем можем стыдливо почувствовать
 мы в случайном бессознательном спазме.

 Рациональность, духовность, терапия всевозможных форм и расцветок
 в наши дни очень проста. Все это только о нас; везде мы, мы, мы.

 И чем больше уловок мы создаем для создания связи с сакральным —
 льстящая идея о со-мышлении и со-творении с божественным, стремление
 найти богов внутри себя, изучение приручения божественных архетипов, что-
 бы они делали нас счастливыми и более полноценными — тем меньше хоть
 кто-то понимает, какой подход и какие усилия действительно требуются, что-
 бы божественное получало от нас помощь, в которой нуждается.


  Боги, если они еще существуют — чтобы дать нам терапию, потому что
 терапия — для нас. Боже упаси, чтобы она была для богов.

 Одна маленькая формальность, о которой мы забыли, заключается вот
 в чем: всегда, когда мы забираем себе все, мы остаемся совершенно ни с чем.
 Сначала мы должны научиться заботиться о богах — чтобы боги позаботи-
 лись о нас.




  Из рассуждений Платона были и другие последствия.

  Что бы мы ни думали о своем уме — боги не дураки; и даже если никто не
 обращает внимания на последующие события — они обращают.

 Как всегда, требуется много времени, чтобы люди начали замечать это. Об
 этом сообщал Плутарх, знаменитый платоник, живший примерно во времена
 Христа, а также жрец в Дельфийском храме Аполлона заметил, что «ораку-
 лы, которые раньше говорили столь многими голосами, теперь закончились,
 как высохшие ручьи».

 Он говорил об областях, где «великая засуха пророчеств покрыла землю»,
 потому что большая часть старых городов оракулов «была покрыта либо без-
 молвием, либо полным разрушением».

   Через несколько столетий Порфирий — другой известный платоник, про-
 странно цитировал два пророчества, в сущности, повторяя то же послание.
 Одно из них описывает, как земля поглотила обратно в свои глубины тысячи
 мест оракулов, которым давала существовать на своей поверхности. Другое
 пророчество говорит, что теперь «не оживить голос» Дельфийского оракула,
 который слабел и становился все более тусклым, пока, наконец, не замкнулся
 «ключами непророчествующего безмолвия».

   И есть известное «последнее пророчество», данное в Дельфах, которое
 с высоким достоинством гласило, что для Аполлона все кончено. «Нет больше
 фивовой хижины, нет прорицального лавра, иссяк вдохновения ключ, говор-
 ливые воды иссякли».24

   Очевидно, что это воинственные христиане помогли создать удобное пове-
 ствование о том, что все древние, примитивные оракулы замолкли благодаря
 долгожданному пришествию христианства. Но это просто религиозный оппор-
 тунизм, в лучшем случае, совершенно упускающий общую картину, потому что
 платоники, с чувством выполненного долга сообщавшие о переменах, были не
 просто невинными наблюдателями.

   Со всем их изобилием слов и сочинений, бесконечным потоком философствова-
 ния и теологизирования, постоянного теоретизирования и морализирования о бо-
 гах, они были тесно вовлечены в происходящее. Если боги как живые реальности
 значили для них столько, сколько им хотелось в это верить, они могли бы сделать
 что-то по —настоящему благородное: могли бы погрузиться в молчание с симпа-
 тией и солидарностью, чтобы быть вместе с богами, помочь им, поддержать их.


   Вместо этого они изводили бумагу, продолжая беспрестанно думать, гово-
 рить и писать. Им никогда не приходило в голову, что боги могли замолчать
 Из-за этого человеческого бубнежа, потому что так много людей заявляли,
 что знают о богах больше, чем сами боги о себе.

   Это очень распространенная ошибка, и ее допустить проще всего. Мы
 так захвачены знакомым звуком наших голосов, что предпочитаем без конца
 говорить о сакральном, вместо того, чтобы дать сакральному возможность
 говорить, выразить присущими ему неэгоистичными способами тайну его на-
 мерений.

   Помню, как однажды подростком я бродил по Тунису. Подъехала машина,
 и водитель остановился, чтобы предложить подбросить меня; оказалось, что
 он ведущий психолог страны. Он подвез меня в свое семейное имение. Солнце
 начало садиться, и он рассказал, что скоро за городом начнется очень редкое
 собрание суфиев.

   Он предложил взять меня с собой; я сказал, что это чудесно. «А пока мы
 не уехали», — упомянул он, — «у меня есть видео о похожем собрании, я тебе
 его покажу». Я объяснил, насколько мог вежливо и твердо, что, хотя это зву-
 чит замечательно, зачем тратить время на видео, если можно пережить все
 это в реальности?

   Он настоял, и к тому времени, когда фильм закончился, собрание почти
 завершилось. Качество видео было таким плохим, что трудно было хоть что-
 то различить.

   Вот так работает человеческий ум: то, что мы делаем, думаем, говорим —
 гораздо важнее для него, чем любая реальность вне нас. Мы так заняты на-
 шими хрупкими заменителями реальности, что, еще до того, как заметим, что
 случилось, момент возможности уже упущен. Эта реальность уже ушла.

   У платоников были очень умные стратегии для заполнения пустоты, остав-
 ленной уходом богов. У нас есть свои — гораздо более продвинутые, конечно,
 гораздо более изощренные, чем у них.

  И никакая стратегия не подходит лучше для нас, людей Запада, не пота-
 кает нашему эго, чем эволюционная. Боги ушли, потому что больше не нуж-
 ны нам, гласит она. Мы продвинулись выше и дальше. Настало время нам
 стоять на своих ногах, вернуть ответственность за наши жизни. Мы должны
 были начать принимать рациональные решения, вместо того, чтобы зависеть
 от какого-то оракула или божества — хотя, заметьте, в нашей власти всегда
 вернуть богов на сцену, если нам захочется.


  В действительности, как показывают некоторые истории, эти перемены
 запоздали, потому что настал момент, чтобы каждый стал более сознатель-
 ным. И все, что нужно — это чтобы пришли интуитивы, которые утешат нас
 чудесными историями о том, к чему все идет: о фантастических человеческих
 приключениях в развертывающемся сознании, что лежит впереди.

   Однако мрачная реальность оказывается немного иной.

   Юнг понимал это и часто пытался акцентировать внимание, что, оглянув-
 шись, мы можем увидеть изменения в развитии человечества за последние два
 тысячелетия. Было бы невероятно, если бы мы не смогли. Но предположить,
 что человечество с его благочестивыми надеждами, иллюзиями и устремления-
 ми совершило какой-то реальный или фундаментальный прогресс — это всего
 лишь еще одна иллюзия, потому что проблемы, с которыми мы сталкиваемся
 теперь, те же самые, что и две тысячи лет назад.

   И мы точно так же не готовы с ними столкнуться.26

   Наша культура все также одержима беспокойным мифом постоянной эво-
 люции — материальным и духовным прогрессом, — что мы не можем за-
 метить, какими дураками оказываемся и как слепы от нашей одержимости.
 Временами, конечно, может показаться, что Юнг следует этой великой ми-
 фологии. Он словно поддерживает наш западный «культ прогресса», подкре-
 пляет «иллюзию» наших цивилизованных триумфов.

   И «культ», и «иллюзия» — это его собственные слова. И часто он действу-
 ет как философы —досократики за тысячи лет до него, которые осознавали,
 что единственный способ донести что-то до всех людей — это говорить на их
 иллюзорном языке и разделять их иллюзорные слова.

 Простая правда заключается в том, что для Юнга наши хваленые циви-
 лизация и сознание — самые хрупкие, утонченные и двусмысленные дости
 жения. Вот почему, столкнувшись, как ученый, с неопровержимой догмой,
 которая неким образом укоренилась в общественном воображении и даже
 в умах известных юнгианцев — что развивается не только цивилизация, но
 и сознание — он постоянно был вынужден колебаться.

 И вместо того чтобы соглашаться — как это автоматически ожидают от
 всякого уважаемого ученого — он пользовался острой гранью иронии или са-
 мым черным юмором, ставить все под вопрос.28

 Можно сказать, что он и тут опередил свое время. В глубоком смысле он лишь
 предчувствовал растущее среди современных передовых ученых понимание, что че-
 ловеческий вид вырождался тысячи лет — физически, умственно, генетически.


 Но нужно время, чтобы эти факты нашли себе место среди всех парадигм
 и мечтаний об эволюции.29

 И дело далеко не только в этом.

 Только вернувшись назад, во времена задолго до алхимии, даже до гно-
 стиков, которые так привлекали интерес Юнга, можно действительно начать
 понимать, почему вопросы и колебания Юнга так оправданны.

 Сохранились сочинения знаменитых философов —«досократиков», кото-
 рые две с половиной тысячи лет назад анализировали человеческое положение
 в жгучих и ужасающих словах. Но то, как они описывали людей тогда —
 безнадежно глухих и слепых к реальности, высокомерных и запутавшихся,
 поверхностных, проводящих жизнь в глубоком сне, лишенных и намека на
 подлинное сознание, молящих об обмане, пойманных в собственные фанта-
 зии, но воображающих, что они свободны — это не просто какие-то записи
 о тогдашнем положении дел.

 Это абсолютно точное описание человеческого положения прямо сейчас.

 Поскольку они превосходно понимали вечные сложности человеческого
 ума, они не только были способны предсказать с прекрасной точностью, что
 их учения будут неправильно поняты и неверно истолкованы интеллектуала-
 ми вроде Платона или Аристотеля столетие спустя. Они даже предвосхи-
 тили то, как их учения будут искажены и извращены умнейшими учеными
 наших дней.

 Для них подлинное понимание было редчайшим достижением. И неудиви-
 тельно, что люди спотыкаются всю так называемую жизнь в полной бессоз-
 нательности, в то же время воображая, что они осознанны.

  И их описание человеческого состояния необычайно точно для нас, пото-
 му что нет никакой разницы между человеческой бессознательностью тогда
 и сейчас.30

 Многое случилось за последние несколько тысяч лет. Пришли греческие
 философы. Пришел Христос. Пришло телевидение.

 И ничего не поменялось. У нас побольше трюков в рукаве, побольше гад-
 жетов в руках; но в смысле сознания и совести, лицемерия и жестокости, люб-
 ви и морали мы в лучшем случае такие же.

  А что до наших гордых идей об эволюции — они просто хорошее оправ-
 дание бегства от реальности.

 Конечно, мы можем продолжать думать, что мы вольны верить в любимые
 фантазии, выдвинутые людьми, застрявшими в их глотках и мозгах: их благо-
 родные и яркие идеи о том, куда в действительности направляется человече-
 ство. Проблема в том, что интуиция иногда верна, иногда нет.

  И единственный способ действительно узнать истину о прошлом и бу-
 дущем — это мучительно вбивать искру сознания, дюйм за дюймом, прямо
 в безмолвные глубины наших внутренностей.




 В темном прошлом, традицией было, начиная говорить или собираясь с дру-
 гими, призывать сакральное.

 Возможно, вы сможете почувствовать, что именно это, по-своему, пыта-
 юсь сделать я. Но я также пытаюсь прояснить, что призывание сакрального
 значит призывание того, что действительно сакрально — не то, что могло бы
 быть сакральным для какого-то другого человека или людей, сотни или ты-
 сячи лет назад.

 Мы должны начать, призывая то, что сакрально для нас.

Конечно, мы вольны запутывать вещи и пускаться в самые грязные
 споры, настаивая, что не можем быть уверены, что же это такое. Однако
 простая истина в том, что мы все прекрасно знаем, что сакрально для нас;

и знаем очень давно.

   Еще с тех пор, как мы были детьми, мы могли почувствовать сакральное
 в ландшафте — внезапный шум птиц поутру, запах и прикосновение цветка,
 наблюдение за тем, как от солнечного света деревья или трава становятся та-
 кими сияющими и поразительно зелеными.

   Мы все с самого начала знаем, что сакрально. Никто никогда не учил этому
 детей: они знают, как и все мы. Они могут найти сакральное где-то в позабы-
 той аллее. Они найдут его даже в траве, в комке моха.

   Это ведет прямо к главному вопросу, на который нужно ответить. Призна-
 юсь, эту тему мне хотелось бы поднимать меньше всего, но в такие времена
 выбора нет. И тут все становится очень сложно, потому что в понятиях Запа-
 да, в понятиях той странной культуры, которую мы создали и сделали своей,
 недостаточно вглядеться в себя и понять, что мы считаем сакральным.

  Мы должны искать в себе и найти то, что внутри нас индивидуально, а что
 коллективно и является частью западной цивилизации, упрямо стремящейся
 уничтожить сакральное.

   Это вопрос стал таким пугающим, но, если быть правдивым с собой и чест-
 ным с другими, крайне необходимым.

   Принимать важность сакрального — значит, не просто найти то, что вну-
 три нас не сакрально, но и то, что внутри нас противостоит сакральному. Что
 в нашей цивилизации систематически, год за годом, минута за минутой, миля
 за милей, дюйм за дюймом разрушает все сакральное, поглощает его внутри
 нас и пожирает снаружи, в красоте окружающей нас природы?


  Когда я был подростком, то часто отправлялся в пеший поход из Лондона
 в Стоунхендж, иногда прямо посреди ночи. И все было так просто. Я мог за-
 ползти под старые камни и тихо сидеть, размышляя и оставаться там, сколько
 нужно. Когда я научился водить и вернулся спустя годы, кроме дополнитель-
 ных рядов колючей проволоки, все выглядело так, словно нужно купить кучу
 почтовых карточек, чтобы хоть к чему-то подобраться.

И это символ того, что мы делаем.

 Все, что еще не стерто с лица земли и каким-то чудом сохранилось, теперь
 укрыто от нас и спрятано вне нашей досягаемости. Людям больше не доверя-
 ют сакральное, то, что прежде было сакральным.

 Некоторое время мы с женой жили в Северной Америке, у побережья
 Канады, в самом сердце того, что некогда было сакральным островом. Я все
 еще живо помню соседей, срубавших огромные пихты, поддерживавшие
 равновесие природы, чтобы заработать немного денег. Местное правитель-
 ство в Нью-Мексико организовало строительство огромной дороги прямо
 посреди непередаваемо могучих петроглифов, вырезанных в скалах десятки
 тысяч лет назад. Величественно-задумчивая природа Северной Каролины,
 казалось, отвернулась от людей и скрыла свои тайны, вынужденная наблю-
 дать то, что белый человек делает со своими черными рабами, прежде всего,
 с индейцами.

 И Швейцария, в которой я бывал вместе с семьей, когда был мальчиш-
 кой — изящные дома с прекрасными фасадами и разрисованными ставнями,
 цветочными горшками, безо всяких усилий сливавшимися с ландшафтом. А те-
 перь все, что вы увидите — это глыбы бетона, потому что это единственное,
 что современные люди умеют строить в нашем прогрессивном обществе —
 бетонные блоки.

 Эти истории может рассказать каждый; и нет нужды спрашивать, знает ли
 кто-нибудь, о чем я говорю, потому что это знает каждый.

 Но вопрос, который следует задать, заключается в следующем: что же
 происходит? Что это за огромная волна так называемого прогресса, все по-
 глощающая и всех сметающая?

 Мы живем и наблюдаем это. Мы вынуждены замечать, возможно, с боль-
 шей грустью, когда стареем, как меняются вещи. И пытаемся справиться —
 оправдать все это как допустимое, выносимое.

 То тут, то там мы стараемся, как можем, компенсировать эти процессы —
 ставим статуэтку Будды в саду, водим экологически чистую машину, даже


   присоединились к протесту. Но каждый из нас, глубоко внутри, осознает,
 против чего мы восстаем, и хорошо знает, что эту волну так просто не повер-
 нуть вспять.
 Возможно, время от времени, когда мы оглядываемся на разрушение при-
 роды и сакрального, мы оказаваемся застигнутыми врасплох и слышим слабый
 голос в голове, который тихо спрашивает: «Разве все это не было сделано до-
 вольно хорошо?» Особенно когда мы устали, нам кажется, что так просто все
 рационализировать, а не вступать в спор с жестокой реальностью вокруг; сде-
 лать несколько расчетов, подсчитать новые преимущества, выгоды, удобства.

И есть некое спокойное утешение, идущее от присоединения к коллектив-
 ным объяснениям, вот только ни одно из них даже близко не подходит к объ-
 яснению, которое подлинно реально.

Мы можем попытаться обвинить взрывной рост населения. До некоторой
 степени это верно, но едва затрагивает поверхность проблемы. Можно обви-
 нить технологию. Но это следствие процесса, а не причина. Можно оправ-
 данно ужаснуться дьявольским извращениям христианского учения, которые
 утверждают, что Христос лишил землю и природу святости, когда, умерев на
 кресте, оставил человеческое сердце единственным освященным местом на
31
земле.

Однако ответ есть. Это простое объяснение мы найдем, всмотревшись в да-
 лекое прошлое, еще до появления христианства.

В его простоте таится причина, по которой наши бесконечно сложные умы
 его упустили.

Ответ в том, что каждая цивилизация имеет сакральное предназначение.

Мы забыли наше.

И из-за этого забвения все вокруг и внутри нас пошло ужасающе не так.




В возрасте семнадцати лет неким таинственным, но непреодолимым им-
  пульсом, я был вынужден вернуться к древним грекам, и для меня было огром-
 ным сюрпризом обнаружить, где началась западная философия.

 Но это было ничто по сравнению с потрясением от изучения сохранивших-
 ся трудов самых ранних греческих философов — так называемых досокра-
 тиков, — когда я обнаружил, что современные описания того, кем они были
 и чем занимались — полная выдумка. Для создателей этих современных опи-
 саний нет ничего сакрального.

Часто неверный перевод древних текстов был необходим, чтобы привести
 их к согласию с современными представлениями. Иногда неверного перевода
 было недостаточно, и единственный надежный прием, чтобы исказить их —
 это изменить сами греческие тексты — что и делали.

 Первым из ранних философов, с которым я познакомился, был Эмпедокл.
 Он продемонстрировал мне, что нет ничего дальше от истины, чем отвергать
 людей вроде него как примитивных мыслителей, какими они нам представ-
 ляются.

 Это были не какие-то незрелые интеллектуалы, пытающиеся выдать себя
 за творцов нелепо усложненных умственных игр, в которые последующие
 мыслители начнут играть в своих странных поисках мудрости. Напротив,
 они оказались великими мистиками, обладающими простой мудростью, ко-
 торая была практической, сконцентрированной и утонченной в то же время.
 Это были необычайно могучие личности, которые, в содружестве с другими,
 в глубочайшей согласованности, осознанно работали вместе, созидая целую
 цивилизацию.

 Это были люди, заложившие основания философии, науки, логики и кос-
 мологии, закона и медицины, лечения и образования, добыв семена всех этих
 дисциплин из иной реальности, о которой не имеют ни малейшего понятия те,
 кто претендует быть стражами нашей культуры.

 Они входили в иное состояние сознания и приносили свои дары в этот мир
 из мира сакрального, чтобы началась новая цивилизация.

И да, среди прочего это значит, что даже западная наука сама имеет са-
 кральный источник.

 Но не думайте, будто я предлагаю здесь некую мистическую интерпрета-
 цию. Совсем напротив, это единственное описание, способное безо всяких
 случайных искажений или намеренного отрицания воздать должное древним
 свидетельствам и документам.

 Все эти практичные рационалисты, которые столетиями сверху вниз смо-
 трели на мистиков, как на глупых существ, ушедших от реальности, были
 совершенно не правы. Это они сами утратили всякий контакт с мистической
 реальностью, которой изначально должны были быть их наука и рациона-

лизм.

 Эта мысль переворачивает все в голове вверх дном. Мы впервые начинаем
 наблюдать и действительно понимать процесс истории, культуры, цивилиза-
 ций так же, как можем наблюдать за растением, цветком, любым природным
 объектм.

В конце концов, всякая культура именно то, что значит это слово: часть
 природы, нечто органическое, требующее ухода и культивирования, согласно
 принципам, известным только садовникам и фермерам.

Для ума, который склонен полагать, что рассматривает все в рациональных
 понятиях, нет ничего более бессмысленного. И это важная часть проблемы,
 потому что мы привычными способами принимаем столько всего за данность,
 что совершенно забываем то, что лежит в корне наших мыслей — не говоря
 уже о чувствах.

   Возможно, лучше всего привести в пример того, кто был тесно связан с Эм-
 педоклом. Его звали Парменид. Его знают на Западе как изобретателя разума
 или рассуждения, как основателя и отца логики.

   Но, несмотря на эту репутацию, несмотря на сотни тысяч страниц, которые
 последующие философы написали о нем, мы не имеем ни малейшего представ-
 ления, чем в действительности была логика для Парменида.

  Как и Эмпедокл, он облекал все, что говорил, в поэзию — в заклинатель-
 ный текст, полный странных деталей и повторений, поэму, которая исполь-
 зовала древние техники магии для переноса слушателя или читателя в другое
 состояние сознания. Именно в этом было первоначальное значение логики на
 Западе, как и первоначальным предназначением философии, науки и культу-
 ры в целом: вернуть нас к сакральному.

  Парменид, используя соответствующий язык своего времени, уделял
 огромное внимание объяснению своего опыта посвященного по пути солнца
 и вниз, в мир мертвых; на описание того, как ему был дан дар логики богиней
 Персефоной, царицей подземного мира, которая приветствовала его во тьме
 у истоков существования.


И изначально в этом был весь смысл логики: дать тому, что было получено
 у божественного, завершить идеальный круг, вернув нас обратно в мир боже-
 ственный, откуда и пришла сама логика.

Так была создана логика. Эта логика не была какой-то сухой дисциплиной,
 стирающей наши мозги и заставляющей теряться в бесконечных размышле-
 ниях. Это была логика, данная через видения и сны, это был дар, погружа-
 ющий нас в глубины и избавляющий от всяких мыслей, чтобы подготовить
 к осознанию сакральной реальности в сердце всего — вечно существующей,
 полностью осознающей себя без малейших затенений или дистанций, живой
 силы, стоящей за всем сущим.

Здесь нет ничего даже отдаленно похожего на логику, навязываемую детям
 в школе, или, когда какой-то человек рассудительнее нас, обвиняет нас в том,
 что мы действуем или говорим нелогично. Это и близко не похоже на меха-
 нистические описания авторов вроде Ницше или Хайдеггера, которые просто
 облачали в более яркие одежды модные ошибки своего времени.33

И причина этому очень проста.

В нашей прогрессивной, запутанной и развивающейся цивилизации мы
 стерли всякие следы истины о том, что логика, наряду со всем остальным,
 некогда имела сакральное место и предназначение. И как только осознание
 этого ушло — все пошло прахом.

Всякий, кто присмотрится к тому, что это значит, начнет понимать, что
 это гораздо больше, чем просто вопрос истории, философии или литературы.

На самом деле, речь идет даже не об идеях. Речь о нас; о жизнях, которые
 мы ведем или пытаемся вести; о глубочайшей цели нашего существования.

Это также постоянное напоминание, что истину нужно искать не легким
 путем, улетая в небеса в некой ослепительной вспышке света, а следуя по пути
 солнца вниз, в глубины ночи, где всё, включая темнейшие пределы нас самих,
 связано с сакральным.

 Это были знаменитые законы логики, которые Парменид ввел в мир как
 семя, дар для западной культуры двадцать пять столетий назад. Как и мно-
 гие другие законодатели той части мира, он дал понять, что ни один из этих
 законов менять нельзя.

Ничего не нужно менять. Ничего не нужно добавлять. Ничего не нужно
 отнимать; и причина тому тоже очень проста.

Как и другие законодатели и пророки того времени, он приносил свои за-


коны как послание прямо из иного мира.

 Все это стало ясно мне в 70-х, когда я занимался исследованиями в Кем-
 бриджском университете. Для меня это был путь в одиночестве, так как я сле-
 довал нити слов самого Парменида, которая уводила далеко от всего, что хоть
 отдаленно связывают с логикой.

 К своему удивлению, я оказался погружен в мир не рациональной мысли,
 а пророчества и вдохновения, экстаза и других состояний сознания; заклина-
 ний и использования повторения; осознанного доступа к миру видений и снов
 через практику инкубации или лежания в медитации в тайных местах.

 Однажды, спустя много лет, будучи в полном одиночестве в Лондонской
 библиотеке, после обеда в субботу, я наткнулся на большую недавно издан-
 ную книгу. Открыв ее, я осознал, к еще большему своему изумлению, что
 она содержит результаты неизвестной мне археологической работы, которая
 годами велась в родном городе Парменида под названием Элея в южной
 Италии.

 Была найдена целая серия надписей, включая одну надпись самого Пар-
 менида, а также серия статуй, вырезанных из мраморных глыб. Это свя
 зывало его с традицией вдохновенного пророчества; с практикой экстаза
 и иных состояний сознания; с использованием заклинаний и намеренного
 повторения слов и звуков; с практикой инкубации для доступа к миру ви-
 дений и снов.36

 Каждая деталь, которую я одну за другой выводил из сохранившегося тек-
 ста поэмы Парменида, с пугающей и поразительной точностью нашла своё
 подтверждение в физических обломках камня, столетиями скрытого в недрах
 земли. Но чтобы увидеть значимость этого подтверждения, требовалась дру-
 гая пара глаз, а это нечасто встречается в области, где профессиональные ис-
 следователи посвящают себя коллективному стремлению к слепоте.

 Я помню, как однажды читал лекцию группе международных специали-
 стов, которые собрались в Колледже Всех Душ в Оксфордском универси-
 тете, о самоочевидных связях между этими археологическими открытиями
 и поэмой самого Парменида. После моей речи самые известные исследо-
 ватели в комнате собрались вокруг меня и с негодованием сказали: «Но мы
 философы! Мы имеем дело с идеями! С чего бы нам заботиться о каких-то
 кусках камня?»

 И это, в общем, верно, за исключением тех случаев, когда вырезанное на
 мраморе говорит о нас — или, скорее, является нами.

 Со времени Парменида до христианской эры, надписи и статуи поддержи-
 вают преемственную связь между пророками —целителями, будто от прием-
 ного отца к приемному ребенку. На другом уровне они просто рассказывают
 историю нашего происхождения, а также нашей судьбы.




 Это изначальная хрупкость западной логики и западной науки — гибкой, как
 сама жизнь, в своей пророческой природе утонченной и нежной, как цветок.

Практиковать эту логику, эту науку — значит, учиться работать с кру-
 говращением солнца и дыханием; значит, чувствовать, когда думать, а когда
 просто следовать; когда говорить, а когда молчать. Это значит — знать, когда
 погрузиться в сон или совсем ничего не делать.

Это поднимает вопрос о том, что произошло. И ответ можно найти в един-
 ственном месте, с влиянием которого Парменид и его последователи боролись
 вплоть до смерти, пытаясь защититься от него — от сомнительного величия,
 интеллектуальных устремлений и воинственных амбиции древних Афин.37

Аристотель жил немногим больше сотни лет спустя после Парменида. Как
 и Парменид, он обладал тем, что можно назвать профессиональным интере-
 сом к логике. Он также проявлял особый интерес к теме пророческих снов —
 снов, которые боги якобы посылают людям, чтобы дать им некое знание или
 наставление, которого они не могут открыть сами.

 И этот интерес, можно сказать, крайне любопытен, учитывая, что Пар-
 менид сам принадлежал к пророческой традиции, знакомой с призыванием,
 а также толкованием божественного наставления, даруемого через видения
 или сны.

Многое может измениться в течение столетия, и это помогает понять, поче-
 му Аристотель в Афинах решил использовать свои новообретенные логические
 силы, чтобы отбросить пророческие сны как фантазии, обвинить людей, кото-
 рые заявляли, что у них были пророческие сны, как необразованных идиотов,
 и, прежде всего, отвергнуть как абсурдную даже саму идею, что сны могут
 посылать боги.

Конечно, это звучит очень современно и очень знакомо. Так знакомо, что
 нет конца хвалам, которые академические ученые воздают Аристотелю за его
 запутанные рассуждения, а также великолепное понимание именно этой темы.
 В конце концов, его рассуждение — это их рассуждение, а их рассуждение,
 в сущности, все еще его.

Но иногда может быть полезно сохранить некоторое равновесие, не говоря
 уже о доле разума. Я дам один показательный пример блестящих, утонченных
 рассуждений Аристотеля, демонстрирующих, что за снами не может стоять
 ничего подлинного.


Цитирую его доказательство в его же незабываемых выражениях — со-
 вершенно очевидно, что боги никак не связаны с посылаемыми снами, потому
 что, будь так, «они бы общались только днем и только с мудрыми».38

Что касается части об общении с мудрыми, на нее даже время тратить не
 стоит, разве только заметить, что в несколько нарциссичном уме Аристотеля
 мудрость была исключительной собственностью продвинутых философов вро-
 де него и его учителя Платона. То есть если боги отказываются обращаться
 прямо к нему, можно быть совершенно уверенным, что они никогда не пойдут
 ни к кому другому.

Что касается той части, где Аристотель полагает, будто может установить
 какое-то строгое правило для богов насчет общения только днем, то тут можно
 поинтересоваться, что вообще происходит.

Решить эту загадку нетрудно; чтобы следовать запутанной нити аристо-
 телевской логики, достаточно поверхностного знакомства с сочинениями его
 знаменитого учителя.

Платон совершенно ясно выражался, особенно в конце своей жизни, о том,
 как должен мудрый человек относиться к ночи и ночному времени. Согласно

Платону, было бы неверно тратить хотя бы секунду времени на описание ночи
 или темноты ночи. Для него они не представляли абсолютно никакой ценности,
 поскольку были всего лишь отсутствием дня.

На практике это значит, что любое сознательное ответственное челове-
 ческое желание жить умственной жизнью должно быть непременно связано
 с заполнением каждой ночи умственной деятельностью; надо втиснуть в нее
 насколько возможно много дневных задач, потому что «во сне никто ничего
 не стоит».

Именно поэтому внимание Парменида на уникальном ключе к тайнам му-
 дрости, который дает погружение в темнейшие, самые женские, бессознатель-
 ные глубины ночи, не просто игнорируется. Он методически, систематически
39
исключается.

То же самое повторяется, когда Платон вынужден объяснять, почему
 высшая группа надзирателей или законодателей, которую он задумал в сво-
 ем идеальном государстве, должна встречаться каждую ночь «с заката до
 восхода».

В глазах древних мистиков и философов, по чьим следам он шел — и он это
 часто делал — никакое другое время не может быть более логичным, потому
 что это самый сакральный момент.


Это был вневременной, магический миг, когда носители божественных за-
 конов могут передать свои дары справедливости и праведности из света в тем-
 нейшие глубины ночи.

Но Платон был слишком ярким мыслителем, чтобы принять зависимость
 света от ночи или его обязанность перед темнотой. И потому он начал соб-
 ственное рассуждение, умнейшее оправдание, которое мог выдумать, для
 принятия решений в крайне необычное время. «Это», — объясняет он, —
 «время, которое даст каждому величайший досуг и свободу от всякой другой
 деятельности и обязательств».

Снова Платон занимается своей особой извращенной алхимией. Выбор не
 имеет ничего общего с сакральностью этого перехода на заре, такого беско-
 нечно значимого и утонченного, от темноты к свету дня. И он определенно не
 имел ничего общего с тем фактом, что древняя традиция связывала источник
 пророческой мудрости, а также законодательства, с неопределенными, жен-
 скими, скрытыми областями тьмы.

Это было что-то вроде приведения в порядок беспорядочного календаря,
 чтобы избежать конфликтов в расписании.40

Просто прикоснуться к таким темам — уже одна из самых трудных вещей,
 потому что ни один разумный человек их никогда не упоминал. Это что-то
 вроде почесывания живота разумности; систематическое распутывание мифа
 рациональности, который строился столетиями и тысячелетиями.
Что до Платона, конечно, его превратили в одного из величайших интел-
 лектуальных и духовных героев Запада. Вполне понятно, что люди, погружа-
 ющиеся в его сочинения, часто поражены их красотой. Что немного труднее
 понять, так это то, что их реальная красота — это прежде всего красота пей-
 зажа, по которому позволено бродить, давя растения и цветы.

В идимость может быть очень обманчивой. Чем больше знакомишься
 с тем, что было до него, тем больше оснований признать, что его величе-
 ственные мифы совсем не его — разве что в том смысле, что он их подобрал,
 безо всякого формального признания, у последователей Пифагора, которые
 были достаточно щедры, чтобы приютить его во время визитов в Италию
 и Сицилию.

 Однако необходимо заметить, что это едва что-то значило для
 самих пифагорейцев. Приходящие на ум мифы о душе и ее судьбе были
 самыми доступными, наименее ценными или эзотерическими аспектами
 их учений.41


 Но даже в процессе отбора этих мифов Платон провел основательную
 работу по непониманию, рационализации и опошлению важнейших деталей,
 старательно перемешивая все в кучу.

В своих хитроумных сочинениях он постоянно изменял то, что не должно
 было меняться, модифицировал то, что следовало оставить в покое, изобре-
 тательно переносил в свою философию язык мистерий и инициации, который
 некогда относился к сакральному, иному миру.42

 Сегодня все описанное в порядке вещей и вполне достойно похвалы. Ведь
 это прогресс. Это новшество. Вот как делаются дела в нашей беспокойной,
 эгоистичной, хорошо обученной культуре воров.

Затрагивая эти вопросы, я говорю не как часть мира, которую Платон
 и Аристотель помогли создать.

Я говорю от лица мира, который они почти уничтожили.





 Мы шаг за шагом соскользнули в ад, даже не заметив этого. И теперь мы
 должны понять, почему это произошло.

 Если Платон был признанным философом в современном смысле слова,
 он также был гораздо более признанным создателем абсолютных выдумок.
 И это важно, но, поскольку мы свили себе гнезда и построили жилища в этих
 выдумках, важность эту постигнуть нами довольно непросто.

Сейчас мы привыкли быть окруженными фактами и фактологией, и даже
 капитулируем перед ними. Но в те времена реальность еще не вполне отде-
 лилась от мифа. И это значит, что процесс сотворения истории все еще был
 относительно простым делом ее написания, а не утомительными попытками
 ее переписать.

 В целом, это было крайне творческое время — конечно, в зависимости от
 того, каким образом использовались данные возможности и насколько ими
 злоупотребляли.43

В одном из воображаемых диалогов, за создание которых Платон стал так
 знаменит, он выдумал причудливого персонажа, которого с намеренной нео-
 пределенностью описал как чужестранца из Элеи.

Элея была домом Парменида в южной Италии — тем самым городом,
 в котором пророческая традиция, идущая от него как отца — основателя, тихо
 передавалась от поколения к поколению, от приемного отца к приемному сыну,
 больше пяти сотен лет.

И с учетом всего этого, вы сможете оценить, что хотел сделать Платон,
 когда в полете воображения решит вложить в уста своего выдуманного гостя
 из Элеи идею, что настало время убить «отца Парменида».

Изложим ситуацию с необходимой грубостью: Платон делал с традицией
 Элеи то же самое, что делал с ней в других выдуманных диалогах.

Окольными путями, коварно, манипулятивно он втирается в роль, которая
 ему не принадлежит; без приглашения протискивается в инициатическую ли-
 нию, к которой не относится; систематически занимается ее саботированием,
 уничтожая изнутри.

Конечно, он устраивает неплохое шоу, делая своего воображаемого персо-
 нажа таким нервным Из-за всего этого, колеблющимся в поддержке убийства,
 неохотным. И причина, по которой он это делает, в том, что ему просто при-
 шлось. В Афинах даже просто упомянуть мысль об отцеубийстве считалось
 одним из самых чудовищных преступлений — главным проявлением жесто-
 кости к собственным предкам.44

Но за всеми завесами литературы, вымысла, колебаний был совершен этот
 акт убийства отца Парменида. Убийство осуществилось, чтобы повторяться
 снова и снова исследователями, единственная цель и утешение которых лежат
 в мире, созданном этим убийством.

И не так много вещей в нашей культуре, которые важнее, чем понимание
 того, что же убил Платон; как он это убил; почему он это убил.

Как основатель и отец своей родословной в Элее, Парменид дал увлечь
 себя в самое ужасное путешествие, какое можно представить — прямо в под-
 земный мир, в недра всего сущего, чтобы встретиться с царицей смерти.

С любой нормальной или разумной точки зрения это была самая безумная
 вещь, которую может сделать человек. И это было самое ужасающее место,
 куда можно отправиться. Вот почему до самых наших дней есть исследовате-
 ли, которые инстинктивно пытаются скрыть всю тему подземного мира под
 завесой, которые делают все возможное, чтобы утаить его цель и притворить-
 ся, что совсем не имеет значения, куда именно Парменид отправился в свое
 мифическое путешествие.

Но едва ли что-то значит больше, чем это. Если вам невероятно повезет, вы
 могли спуститься в целости, затем даже вернуться живым — и невредимым.

Для всех остальных подземный мир был смертоносен.45

Отсюда, и ниоткуда больше, впервые появилась логика. Логика в своей
 чистоте, изначально введенная на Западе, была демонстрацией того, как ни-
 что не может измениться или умереть. Каждая мысль, чувство или восприя-
 тие, которые можно представить, помыслить, почувствовать или воспринять,
 до сих пор существуют, как тотальная реальность, наряду со всеми другими
 восприятиями, чувствами и мыслями — не в каком-то ограниченном или аб-
 страктном смысле, а в самом полном и конкретном, какой только бывает.

Всё, что вы считали забытым, даже включая саму мысль, все, что вы пы-
 тались отбросить, весь опыт бодрствования, наряду с самыми навязчивыми
 или любимыми снами — всё это еще живо в этом месте, где ничто никогда
 не умирает.

Иными словами, западная логика по своему происхождению была языком,
 опытом подземного мира.

Но это значит, что единственный способ понять это заключается в том,
 чтобы суметь туда спуститься, отправиться в мир мертвых, дать утащить себя
 туда — прочь от того, что Парменид поэтически описал как протоптанную
 тропу людей со всеми их навязчивыми различиями между существующим и не-
 существующим, живым или мертвым. И именно это все еще может сделать
 его логика, если вы ей позволите.

Это был дар Персефоны из пространства по ту сторону начал всякого су-
 ществования, даже по ту сторону жизни и смерти: дар, переданный Пармени-
 ду как часть его пророческого послания на заре нашего западного мира.

Платон, однако, был совсем другим. Конечно, он слышал о пифагорейской
 дисциплине столкновения со смертью еще до того, как умрешь; он даже писал
 кое-какие вдохновляющие слова об этом. Он также достаточно умело публи-
 ковал красочные мифы о подземном мире.

Но отправиться туда — это было совсем другое дело.

И, кроме того, в фигуре Парменида он столкнулся с нечеловечески гигант-
 ской проблемой.

Как всякий интеллектуал, он чувствовал отчаянную нужду думать, раз-
 личать и рассуждать. Проблема в том, что логика Парменида в ее безумии,
 нерушимой целостности, необычайном спокойствии исключает эту яростную
 человеческую деятельность с самого начала.

 Иными словами, его логика была концом всего, что мы считаем логикой —
 еще до того, как логика, которую мы знаем, вообще появилась.

 Так что если Платон собирался сделать то, что хотел, выбора у него не
 было. Он просто был вынужден избавиться от Парменида, пока Парменид
 не избавился от него.

 С помощью выдуманного голоса странника из Элеи он описывает именно
 такие умственные фокусы, которые нужны, чтобы заглушить послание богини:
 фокусы, которые заключаются в настаивании, что «да» — это также «нет»,
 «нет» — в некотором смысле «да». И он взялся за убийство ее послания так
 действенно, что у нас даже не осталось никаких воспоминаний о том, какая
 полнота была утрачена.

 Вот что привело к убийству божественной логики Парменида, которая,
 благодаря своей крайней устойчивости, остается за пределами досягаемости
 человеческого мышления, и к замене сакральных законов логики (в попра-
 ние всех древних предупреждений) человеческим разумом, нескончаемой
 поверхностностью его беспокойства и постоянного вопрошания, непрерыв-
 ной необходимостью оценивать и спорить обо всем, словно какой-то жалкий
 адвокат.


Ирония в том, что Платон был так очарован силой собственного мышления,
 что действительно поверил, будто изобрел что-то необходимое, что-то новое.

Однако, на самом деле все, что он сделал — это совершил ту же старую
 ошибку, о которой прямо предупреждал Парменид с самого начала — фатальную
 ошибку постоянного определения себя, живя так, будто что-то истинно и реально
 в одном смысле, а в другом смысле — нет, как всякий другой человек.46

 Вот что происходит, когда вы думаете, будто можете улучшить законы,
 принесенные прямо из иного мира.

 Но тут есть еще большая ирония. В самом начале своей заклинательной по-
 эмы Парменид уже описал, как люди, продолжающие так мучить реальность,
 разрывая ее на мелкие куски своими умами, даже не живут, как им кажется.

Они отнюдь не живые. Они просто блуждающие духи, носящиеся назад
 и вперед, а потом туда и сюда — «Люди о двух головах, в чьем сердце беспо-
 мощность правит праздно бредущим умом. Глухие они и слепые» — вниз по

одиноким, но полным призраков, перекресткам подземного мира.

 Вот что происходит, когда вы думаете, что можете исключить ад из своей
 маленькой, хорошо упорядоченной жизни.

 Как только вы решите, что легко и просто избавились от необходимости
 спускаться в ад, как только вы решите, что имеете право заглушить голос, го-
 ворящий из глубин ада, вы сами оказываетесь в аду.

Или, иными словами, нужно отправиться в подземный мир, чтобы обнару-
 жить, что все и так уже там.





Есть еще безумие.

 Внизу, в подземном мире, откуда происходит западная логика, где корни
 земли, воды, огня и неба сливаются в единое целое, весь мир, который мы
 считаем известным, со всеми его воображаемыми отличиями и разделениями,
 исчезает. Все, за что мы цепляемся, все, что считаем важным, исчезает.

 И Аристотель был просто верен своему обычно чувствительному эго, когда
 с немалой тревогой указывал, насколько неразумной оказывается логика Пар-
 менида. Он жаловался, что, будучи принята всерьез, такая логика приведет
 любого рационального человека прямо в безумие.

Или, как он любил говорить, всякий, отказывающийся видеть отличие меж-
 ду льдом и огнем, не просто сумасшедший, как всякий другой сумасшедший,
 он безумнее безумца.

Так говорил не только Аристотель. В его словах вы еще можете слышать
 жаркие дискуссии о логике или разуме, в которые он, вместе с Платоном, был
 вовлечен в первые дни новой платоновской Академии. Логика, представлен-
 ная Парменидом, была катастрофой от начала до конца, потому что была не
 просто иррациональной. Она была попросту безумной.48

Но это едва ли половина безумия; есть и другая сторона.

Сам Платон ясно проявляет ее, когда заставляет своего воображаемого
 странника из Элеи испытывать панику от полного безумия — необходимости
 совершить отцеубийство, убив «отца Парменида». И для этого страха были
 причины, потому что никакое преступление не было более грязным или ужа-
 сающим в Афинах времен Платона, чем убийство отца.

Мы все были обмануты и введены в заблуждение верой, что рождение за-
 падного разума было девственно чистым, непорочно рациональным творением.
 Напротив, это был результат методического убийства всего того, что Парме-
 нид принес в мир живых, как божественный дар из мира мертвых. С самого
 начала то, что мы называем разумом, пришло в мир с кровью на руках, пото-
 му что это было просто безумие, реагирующее на безумие — нелепая чело-
 веческая попытка скрыть наследие божественного экстаза, который смотрит
 сквозь наш мир иллюзий прямо до его глубочайшего источника.49

Судя по многоречиво пренебрежительным утверждениям Платона, под-
 хваченным Аристотелем, затем многочисленными последователями, эту тему
 нельзя принимать всерьез. Но эта непоколебимая многоречивость — един-
 ственный фактор, делающий убийство таким отвратительным, таким совер-
 шенно безумным, готовящим целую культуру к безумию разума.

Здесь, а не в милых рисунках на почтовых карточках с изображением бо-
 жественного безумия или пророческого буйства, лежит реальность того, что
 было сделано с Западом, чтобы запачкать чистоту сакрального безумия.50

И не случайно в своем мучительном путешествии в мир мертвых Карлу
 Юнгу довелось увидеть и записать вещи, которые теперь кажутся знакомы-
 ми до навязчивости.

В самом начале его спуска к безумию — который он описывает в Красной
 книге
и который так долго оставался тайным — он вводит двух духов, или
сущностей, важнейших для понимания его работы и жизни. Тот, кого он на-
зывает духом своего времени, полон гордыни, дерзкого высокомерия и раз-
умности; он слеп и ослепляет, привязан к уму, знанию и науке или, по крайней
мере, тому, что считает наукой.

Но другой дух, которого Юнг встречает там, в «темной преисподней духа
 глубин» — это тайна, которая мгновенно все это уносит.

Мало что так поражает и так значимо, как внезапность, с какой этот дух
 глубин ставит Юнга перед вопросом: «Ты сосчитал убийц среди ученых?»
 Однако, еще до того, как у Юнга появился шанс ответить, дух его времени
 выскакивает вперед и одной фразой выражает для Юнга весь итог того, что
 он будет писать и говорить: «Всё, что ты говоришь — это безумие».51

Как только Юнг подходит к залам и коридорам подземного мира, первое,
 с чем он сталкивается — это убийство, совершенное учеными, и неизбежность
 безумия, что едва ли удивительно, учитывая, что безумную реальность этого
 самого подземного мира ученые в своем безумии и начали уничтожать двад-
 цать пять столетий назад.

Юнг, сколько бы мало или много он ни был осознанно осведомлен, ин-
 стинктивно возвращался к тому, с чего все началось.

И еще одна вещь, которой он научился здесь сотней разных путей — это
 полное безумие, скрывающееся повсюду за разумностью и разумом. Ему
 было показано, что разум — это яд, который медленно заразил и уничто-
 жил всех нас.52

Уроки, выученные в подземном мире, все увиденное и услышанное — все
 это останется. Они оставят метку до конца жизни. Они останутся незабыва-
 емыми, и, в случае Юнга, он выйдет оттуда с нерушимой уверенностью, что
 обычно называемое нами разумом, совсем не обычно.


Большинству людей необходимо немного безумия, чтобы поставить под со-
 мнение ценность и полезность разума. Это естественная человеческая жизнь,
 которой нужно пользоваться и, возможно, в случае художника или мистика,
 на время откладывать, когда она не совсем нужна.

Но суть в том, что для него это был не просто аспект человеческой приро-
 ды, доступный нам, чтобы пользоваться в любое время, когда захочется. И он
 не чувствовал какой-то неотложной необходимости создать якобы уравнове-
 шенную картину, отойдя от своей манеры подчеркивать, что разум имеет как
 хорошую сторону, так и дурную, может использоваться во благо и во зло.

В его глазах это было нечто гораздо более опасное, мощное и реальное,
 даже когда могло показаться совершенно бездейственным. Для него это был
 яд и убийство, тончайший налет поверх безумия. Это постоянное поругание
 всего естественного вне и внутри нас; акт насилия, почти апокалиптического
 по своему размаху, нацеленный на самую суть природы.

Чтобы все прояснить: дело не в том, что рациональность со своей ле-
 нью или жесткостью иногда случайно позволяет этим жестокостям и зло-
 употреблениям происходить. Рациональный ум и есть сами жестокости
 и злоупотребления.

И я могу лишь сказать, что его предчувствия были поразительно точны.

Даже хотя он не был знаком с историческими тонкостями того, как появи-
 лись разум и разумность, он оказался совершенно прав. Он был прав насчет
 убийства. И он был прав о том, что разум — это тупая бессознательная часть
 нас самих, которая, благодаря своей неестественности, заставляет сакральное
 страдать, а также вынуждает страдать тех людей, которые знают, что дела-
 ют, очень осознанно, когда компенсируют разумность, восстанавливая некое
 равновесие между человеческим и божественным.53

Прочитать Юнга так, как он хотел и должен быть прочитанным, как
 и в случае с чтением древних греков, вроде Парменида или Эмпедокла, почти
 невозможно. Он простирает наши твердые ожидания слишком далеко; иска-
 жает вне всякой выносимой меры способы, которыми мы боремся за сохране-
 ние некой иллюзии покоя в мире вокруг нас.

Комментаторы ждут всякой возможности наброситься на его комментарий
 о разуме, который кажется положительным или, по крайней мере, утешительно
 нейтральным. Они без колебаний вырывают изолированные утверждения из
 контекста, не глядя налево или направо, создавая образ Юнга, который ждет
 не дождется возможности обвинить всякого, кто осмелится негативно выска-
 заться о разуме, что он совершает проклятую работу дьявола, готов осудить
 как бредящего пророка всякого, кто достаточно безумен, чтобы отвергнуть,


что разум и наука — это высшие силы человечества.

 Вот только они забывают упомянуть то, как он без малейшего следа из-
 винений или стыда продолжает делать работу дьявола, в совершенстве играя
 роль бредящего пророка.

 И они не способны даже заметить тяжелую ноту сарказма, которую он
 постоянно вставляет в свои замечания о разумности, то, как он дьявольски
 искажает и извращает это слово, открыто бросает вызов и насмехается над
 нашими разумными предположениями, совершает достаточно вежливые шаги,
 восхваляя эту разумность как высшую силу человечества, только чтобы без
 малейшего милосердия и бесцеремонно подорвать ее и сбросить с трона.55

 В любом нормальном мире этот разрыв или бездна между тем, что мы
 ожидаем от Юнга и что получаем, эти нападки на то, что он иногда рассма-
 тривает как воплощение разума, должны были бы поднять огромный вопрос
 о том, что лежит за его неизменным подходом к нашей драгоценной способ-
 ности к разумности.

Однако, здесь я просто скажу то, что нужно сказать: это неизбежный ре-
 зультат путешествия в ад.

Преисподняя, как Юнг прекрасно понимал, это мир парадокса: парадокса
 тьмы внутри света, разума в безумии.56

И, конечно, подобные парадоксы — это проклятие для разума, поскольку
 его основная задача покрывать их, в то же время стараясь скрыть собствен-
 ное лицо.

 Но нет ничего парадоксальнее, чем тот факт, что для того, чтобы понять,
 как он выглядит за своим обличьем — за кажущейся знакомостью, баналь-
 ностью его заурядности, его повседневной невинностью и вкрадчивостью —
 нужно отправиться в иной мир.

 Наше современное очарование мышлением и чтением о мифологии может по-
 мочь вообразить, будто найти свой путь в ад — это нечто крайне благородное,
 даже разумное. И я встречал много юнгианцев, убежденных, что для личного
 посвящения в мистерии подземного мира нужно всего лишь несколько хорошо
 управляемых сессий того, что известно в их деле как активное воображение.

 Однако, все это и близко не подходит к реальности. У каждого из нас свой
 ад, но, парадоксальным образом, преисподняя — это преисподняя, потому
 что в ней нет ничего личного, что не было бы обнажено.


Преисподняя для Юнга такая же, как для Парменида, или преисподняя
 сейчас. Она просто ждет любого достаточно безумного, чтобы туда отправить-
 ся. И там вы сталкиваетесь с истиной в ее наготе, которая слишком ужасна,
 чтобы ее вынести.

Вот почему на самом базовом, инстинктивном уровне, ученым было так
 трудно принять, что кто-то вроде Парменида, основателя западной логики,
 или Пифагора, был вынужден посетить мир мертвых еще при жизни. Поэтому
 же они так отчаянно пытаются интеллектуализировать ужасающую, преобра-
 жающую силу логики Парменида.

И поэтому до последнего времени ассистенты, редакторы, издатели Юнга
 так старались вырезать всякое упоминание подземного мира из его сочинений,
 поэтому они пытались подавить параллель, на которой он так страстно наста-
 ивал, между его собственным преисподним путешествием и традиционным
 греческим спуском в мир мертвых.

Поэтому никто не позволил ему поместить прямо в начале его знаменитой
 биографии три слова на оригинальном классическом греческом, как он просил,
 которые для него были идеальным эпиграфом, описывающим всю историю его
 жизни в целом.

Asmenosekthanatoio — это слова из Одиссеи Гомера, которые выражали
бесконечное облегчение Юнга от того, что ему позволили вернуться живым
и невредимым из преисподней. Они значат «Избегнул конца».57

Теперь, конечно, у нас есть опубликованное свидетельство в его Красной
 книге
, которое придает более полный привкус тому, куда он отправился —
и как это его изменило.

Мы можем прочитать слова самого Юнга, где он настаивает, что только
 он и никто другой знал, что случилось за три дня, которые Христос провел
 в преисподней, потому что он это пережил. И есть его описание о том, как он
 понял, что «путешествовать в Ад — означает самому стать Адом».

Проблема в том, что возможность изучить сказанное им, не значит, что
 кто-то это поймет, потому что это не самые доступные слова для людей, ко-
 торые рады читать или писать о чьем-то другом путешествии в ад.58

 Летом 1662 года итальянский художник Сальватор Роза закончил портрет,
 названный Пифагор появляется из преисподней. Внизу у правого угла кар-
тины Пифагор, выступающий из черноты, согнувшийся с искаженной ухмыл-
кой на лице: бесконечно двусмысленная ухмылка того, кто вернулся служить
человечеству, но видел насквозь всю чушь человеческих иллюзий.


 Левую половину картины, напротив, заполняют его энергично преданные
 последователи, сияющие радостью и светом. Женщины и мужчины, некоторые
 воздевают руки, благодаря небеса. Иные бросаются к нему, не представляя,
 к чему прикасаются.

И они понятия не имеют, что будут делать в следующие несколько лет или
 поколений, чтобы перевернуть все его учение с ног на голову.59





 И есть постыдная часть — простой вопрос названий, скажет кто-то, вот
 только иногда названия имеют значение.

 Карл Юнг постоянно настаивал, что он человек науки: подлинный ученый,
 эмпирический ученый. Окружающие его были, если это возможно, еще более
 преданы продвижению его научного статуса и положения. Но, конечно, когда
 сталкиваешься с такой напряженной настойчивостью, с таким энтузиазмом,
 приходится заглянуть глубже в то, что скрывается за ними.60

А там скрывается многое.

 Постоянно появляются документы, которые показывают, как страстно
 Юнг стремился скрыть реальность своей работы, своих интересов, самого
 себя, за безопасным ярлыком ученого. Он заранее планировал, что скрыть
 и лучшие способы это сделать; осторожно маневрировал за кулисами,
 чтобы помешать любому, кто попытался бы поставить под вопрос вещи,
 которые он не хотел ставить под вопрос, или сказать вещи, которые он не
 хотел выносить на открытое обсуждение; его гораздо меньше волновала
 всякая истина, чем зачастую слабенькое впечатление ученого, которое он
 решил создать.61

 На всякий крепкий аргумент, что он был настоящим и уважаемым ученым,
 найдется столь же крепкий аргумент, что он им не был. Но странно то, что во
 всех битвах, которые продолжают идти между теми, кто отрицают, что Юнг
 был ученым, и теми, кто настаивают, что он им был, никто, похоже, не обра-
 щает никакого внимания на взвешенное изложение своей позиции, предло-
 женное самим Юнгом.

В идеальном и взвешенном согласии с идеей о двух различных духах, уже
 введенной им прямо в начале Красной книги, Юнг любил говорить, что он
обладает двумя разными личностями еще с тех пор, как был ребенком. То, что
он называл личностью №1, как и «дух этого времени», не просто наполнено
эгоистичным высокомерием и гордыней.

Она также любит выступить как мастер мертвых систем, запутанной пу-
 стоты и многоречивости; скрывает свою хроническую неуверенность в себе
 и во всем остальном за улыбчивым лицом, которое каждый из нас выставляет
 миру со всем нашим тщеславием и иллюзиями, притворством и уверенностью,
 нашей жаждой впечатляющих познаний и мастерства, стремлением к репута-
 ции или успеху.


А личность №2 имеет доступ к духу глубин, к реальностям души и смыс-
 ла, природы и жизни, скрытыми за безумием, а также смертью — это наша
 «подлинная самость», ведущая «подлинную жизнь» у темных корней нашего
 существа.

Или, как выражал сам Юнг эту разницу в ином стиле: его личность №1
 с ее безусловной преданностью к духу этого времени как раз и была тем, что
 привлекло его к науке и разуму. Но дух глубин через личность №2 сокрушил
 эту привязанность, оставил его глубоко смиренным, крайне одиноким чело-
 веком.62

Для самого Юнга эти две противоречивые личности, наряду с соответ-
 ствующими им духами, являются фундаментальными фактами жизни в мире.

Не может быть их слияния, гармонии между ними, даже какой-то интегра-
 ции. Они уравновешивают друг друга как силы природы, дополняют друг друга,
 борются друг с другом в конфликте, который никогда не заканчивается.63

И если для наших современных ушей этот жесткий непреодолимый дуализм
 звучит непонятно или попросту странно, это просто еще один признак того,
 насколько далеко мы ушли от корней собственной цивилизации, потому что
 той самой идее об одном духе, который привлекает и привязывает нас к чело-
 веческому миру видимостей в постоянном конфликте с духом тьмы, безумия
 и подземного мира, угрожающим лишить нас всего человеческого, уже много
 тысяч лет.

Говоря точнее, эта идея была важнейшей в учении древних пророков —це-
 лителей, таких как Эмпедокл или Парменид. На самом деле, это буквально
 была идея, вокруг которой обращалось все их учение. И когда Юнг решил
 воздать должное тем, кто вдохновлял его безжалостно дуалистичный взгляд
 на человеческую психику, неудивительно, что он решил упомянуть Эмпедок-
64
ла по имени.

Уважение, выраженное поверхностной личностью Юнга к искусствам на-
 уки, совершенно явно.

Оно украшает всю его работу. Почти повсюду оно на самом ярком и хва-
 стливом виду, как оглушительный духовой оркестр, который старается, как
 может, чтобы заглушить мистерии тишины.65

Но это все равно оставляет открытым вопрос, что его другая личность хо-
 тела сказать, даже хотя ответ столь же очевиден.

Долгое время было известно, что Красная книга Юнга содержала его
глубочайшее понимание, а также самые враждебные высказывания о науке.


 На самом деле, это был один из основных факторов, который перевешивал
 против ее публикации.66

 И теперь, когда книга была опубликована, именно это мы и нашли.

 Прямо с самого начала он разъясняет, что все его переживания спуска
 в подземный мир, а также весь процесс самопознания начался с того момен-
 та, когда дух глубин «отнял мою веру в науку»: как он отнял все его знание,
 все его рациональное понимание и поставил их «на службу необъяснимому
 и парадоксальному».

 Хотя это ничто по сравнению с тем, что грядет; это только прелюдия к тому
 моменту, когда Юнг начинает описывать с самым исчерпывающим вниманием
 к деталям, как, еще больше, чем разум, западная наука, несмотря на ее огром-
 ные выгоды и несомненные преимущества, буквально является ядом.

Чтобы быть еще точнее, это яд, которому могут противодействовать только
 магические заклинания. И тут он тоже очень тщательно разъясняет, как нужно
 петь эти магические заклинания, чтобы они вообще подействовали.

Их нужно петь «в древней манере» — несомненное упоминание Юнгом
 тех древних мистических практик, которые, в свое время, были так хорошо
 знакомы и Пармениду, и Эмпедоклу.





Бывает интересно наблюдать за реакциями тех, кто сначала был полон эн-
 тузиазма в отношении Красной книги — какими разочаровывающими кажут-
ся им эти ненаучные идеи, какими постыдными.

У них для этого есть все причины. В конце концов, Юнг сам чувствовал
 неловкость и стыд в их отношении всю жизнь.68

И так легко для юнгианцев и исследователей Юнга сгладить все, утверж-
 дая, что, когда он стал старше, немного мудрее, он взял себя в руки и осознал
 свою ошибку.

Это не так. Он всего лишь стал несколько осторожнее в отношении того,
 что знал, хотя не нужно слишком стараться, чтобы понять, что это было.

 Конечно, важной частью миссии Юнга было добиться того, чтобы откры-
 тия бессознательного были приняты всерьез научным сообществом. Но, в то
 же время, он понимал, куда направлялась наука: прямо в бездну самоуничто-
 жения вместе со всем остальным человечеством.

Со времени, когда он написал Красную книгу и до конца жизни одно слово
легко срывалось с его губ всегда, когда ему приходилось говорить о последствиях
западной науки или технологии — это слово «катастрофа». Еще одно — «апока-
липсис». И когда он решался сказать о том, чего боялся больше всего, за несколько
лет до того, как умер, он утверждал без колебаний: «современная наука».69

Но есть два других слова, которые, похоже, всегда были у него наготове,
 когда поднимался вопрос о современной науке и ее последствиях.

Эти слова — «дьявольская», «адская».70

 И тут нам нужно выбирать — либо мы будем выбирать у Юнга, какие
 кусочки нам нравятся больше, избавляясь от всего остального, либо мы дей-
 ствительно готовы прислушиваться к тому, что он говорит, обращать внимание
 на его язык, следовать за ним.

Он постоянно возвещает во всех направлениях, что он лишь ученый, а со-
 всем не мистик. Семья, окружение, сотрудники присоединяются изо всех сил.
 Даже малейшего пятна мистицизма следует избегать, как чумы.71

Но есть реальность того, что тихо происходило внутри него за шумом и гро-
 хотом духового оркестра.

Для всех, начиная от его семьи до коллег по профессии и случайных посе-
 тителей, было ясно, что там нужно искать настоящего Юнга, но он хорошо
 прятал свой мистицизм, чтобы сохранить в целости научную репутацию.


И если задаться вопросом, почему же он просто не выступил открыто и не
 объяснился, то ответ будет таким: он так и сделал. На самом деле, он объяс-
 нился очень ясно, хотя, похоже, мало кто хотел его услышать.

Например, однажды он выдал все, когда жаловался, как «люди в наши дни
 имеют настолько запутанные представления обо всем «мистическом» или же
 такой рационалистический страх перед ним, что, если бы когда-то столкнулись
 с мистическим опытом, то точно не поняли бы его истинный характер и пытались
 сделать все возможное, чтобы защититься от его нуминозной реальности или
 подавить ее». Иными словами, даже упомянуть слово «мистическое» публич-
 но совершенно тщетно, потому что, вследствие «недостатка проницательности
 и отсутствия понимания» у людей, все сказанное точно будет воспринято непра-
 вильно. Так что для него решение было довольно простым.

Либо не говорить на мистические темы вообще, либо говорить о них так
 скрытно, чтобы поняли только те, у кого есть уши, чтобы слышать.

И, словно этого недостаточно, есть написанное им письмо, которое не про-
 сто выдает всю эту игру, но и выкладывает самые главные правила игры.

Это то самое письмо, словно намеренно исключенное из томов опубликован-
 ной переписки, где, смиренный и глубоко одинокий, он описывает, как выбрал
 в жизни путь осознанного страдания как единственный способ компенсировать
 все страдание, нанесенное божественному любовной интрижкой человечества
 с рациональностью. Сразу после заявления, что он считал своей главной ролью
 помочь «Богу ожить и освободиться от страдания, которое человечество при-
 несло ему, возлюбив собственный разум больше тайных намерений Бога», он
 в следующем же предложении высказывает истину довольно прямо:

«Во мне есть мистический дурак, который оказался сильнее всей моей
72

науки».

Здесь мы видим все, против чего Юнг так решительно публично восставал
 и протестовал. И мы можем видеть, что, по его собственным критериям, он
 больше не просто человек со своими заблуждениями, играющий роль пророка.

Он также и мистик со всей своей глупостью.

Он не мистик, и он мистик. Он именно то, что он отрицает. И он сам как
 раз то, в чем обвиняет других, совсем как та змея, что пожирает собствен-
 ный хвост.

Вы могли бы сказать, что это всего лишь одно письмо. И, конечно, в бук-
 вальном и очевидном смысле это действительно так. Но нет ничего важнее,
 чем понимать, как эти вещи на самом деле работают.


Он нигде не утверждает, что мистический дурак в нем так же силен, как
 вся его наука, равно силен. Вместо этого он, достаточно верно, утверждает,
 что дурак оказался сильнее.

И тому есть очень простая причина.

Дух глубин всегда будет в конфликте с духом нашего времени, как и лич-
 ность №2 всегда будет конфликтовать с поверхностными желаниями и ну-
 ждами личности №1. Но, в конце концов, как он поясняет в Красной книге,
личность №2 и дух глубин оказываются сильнее.73

Они сильнее, они вернее. Это можно назвать законом тяготения, логикой
 преисподней.

Они — то, что действительно имеет значение. Несмотря на все идиотские
 звуки и преходящую ярость, последнее слово за ними.



14

В столкновении с наукой своего времени Юнг оказался перед серьезной
 дилеммой.

И, в конечном счете, есть только одно честное и истинное решение этой дилем-
 мы — это признать тот факт, что современная наука в ее существующих формах,
 с существующими заботами и предубеждениями, вовсе не настоящая наука.

Это просто несколько разломанных, сильно искаженных фрагментов того, чем
 должна и может быть наука. В самом фундаментальном смысле это всего лишь
 «ублюдок науки», как однажды описал Юнг высокомерный подход, который по-
 лагает, что может помешать доступу в мир бессознательного, который полагает, что
 имеет право изолировать и отделять людей от живых областей мертвых.74

Собственная борьба Юнга, связанная с занятием наукой, вопрошанием
 науки и попытками ее переопределить, предупредить против науки, привела
 к тому, что люди, как могли, пробовали все мыслимые комбинации, чтобы за-
 няться его работой, поставить ее под вопрос, переопределить и предупредить
 против нее. Но в этой борьбе интерпретаций, личностей, слов легко забывает-
 ся, что на глубочайшем уровне для Юнга никогда не было нужды заниматься
 переопределением чего-то.

Несмотря на безжалостные требования современности и ее бесконечное
 давление, он занимался только тем, что через инстинкт возвращался к тому,
 чем западная наука была с самого начала.

Он просто пытался найти путь назад к тому, чем наука в непринужден-
 ности своей хрупкости была задумана изначально — наукой, уже идеально
 интегрированной с пророчеством и исцелением, наукой, основанной на тяже-
 лом процессе сознательного спуска в бессознательное, спуска в мир мертвых
 и принесения оттуда даров мудрости и жизни ради других людей.

Инстинктивный процесс переоткрытия никак не связан с какими-то знако-
 мыми клише об эволюции или регрессе, меньше всего с запутанными интел-
 лектуальными замыслами о регрессе и эволюции одновременно.

Напротив, это простейший возможный вопрос генетики, родословной, ре-
 альности, забытой нами на поверхности, но хорошо сохранившейся в скрытых
 глубинах.

Мы должны помнить, что для Юнга, в отличие от Фрейда, слово «изна-
 чальный» не указывает на то, из чего нужно сделать проблему или отбросить.
 «Скорее, это решение проблемы современности».


И решение проблем современной науки лежит в том, чем наука некогда была.75

Это поднимает вопрос о том, как или где искать изначальное. Совершенно
 верно, что у Юнга была великолепная библиотека, полная книг, которые он
 изучал и любил. Но не эти книги сделали его тем, кем он стал, и даже не дали
 знание, которым он обладал.

Оценка его мудрости по его книгам, изобретение выдуманной личности
 «текстового Юнга» — это вершина академического абсурда, потому что он
 лучше всех остальных знал, что невозможно найти изначальную реальность
 в какой-то библиотеке.

Ее нужно найти внутри себя, она раскрывается в мучительном путешествии
 вниз, в мир мертвых.

Что до процесса чтения, всей суеты вокруг отсылок и различных текстов,
 то лучшее, что они могут сделать — это протянуть руку помощи, предложить
 своевременные отзвуки, придать дополнительной весомости и формы тому,
 что уже известно таинственным образом, добавить четких очертаний связям
 и родословным, смутно угаданным внутри.76

А что того, где лежат связи Юнга, мне не нужно говорить много, потому
 что хватит нескольких указаний.

Например, древним словом, которое, вероятно, ближе всего подошло
 к смыслу нашего слова «ученый», было физикос — этот термин описывал
людей вроде Парменида или Эмпедокла. Но это не только источник нашего
слова «физик». Это также источник нашего слова «врач» [physician]; и Пар-
менид, вместе с Эмпедоклом, были и целителями.

 Однако, это совсем не конец истории. Будучи не только общим словом для
 обозначения физика или ученого, врача или целителя, физикос также было
титулом, даруемым алхимикам наряду с теми прототипичными учеными, ко-
торых мы называем магами.

 И это приводит нас прямо к бесконечной настойчивости Юнга на представ-
 лении себя как чистого эмпирика, который фокусирует все свое внимание на
 фактах опыта, потому что таким специалистом, который больше всех концен-
 трировался на сборе и работе с прочными эмпирическими фактами был, как
 мы хорошо видим по Эмпедоклу, древний маг.77

 Но это рабочее соответствие между Карлом Юнгом и ранними гречески-
 ми философами не просто вопрос обобщений. Оно действует, как и должно,
 конечно, вплоть до деталей, которые так соблазнительно упустить или про-
 игнорировать.


 Юнг начал использовать техники общения, говорения, письма, которых
 было бы вполне достаточно в наши дни для любого, не говоря уже об ученом.
 А вот то, к чему ведут эти техники — это нечто почти полностью скрытое,
 нечто совершенно отличное от безрассудного мира литературных заимствова-
 ний и теоретических идей, который держит историков столь безумно отвле-
 ченными.

 Едва ли теперь заметна, благодаря успешному удалению из всего написан-
 ного и сказанного им, его любовь к выражению мысли посредством повторе-
 ния: через постоянное вращение слов вокруг тех же тем, снова и снова.78

Но именно так выражались Парменид и Эмпедокл — повторяясь, кру-
 жась, от начала к концу, потому что таков способ, который им показали и вну-
 тренне научили говорить.

В конце концов, такова была освященная веками заклинательная техника
 среди магических целителей, среди такого типа пророков — целителей, или

иатромантис, какими они оба были, несмотря на бесконечные последующие
попытки вырядить их в нечто иное. Эти пророки — целители инстинктивно
знали, как пользоваться словами не только, чтобы достигнуть концентрации,
но и для исцеления; они могли использовать повторение для открытия дверей
бессознательного и облегчения прохода в подземный мир.79

Столь же удивительна по всем современным стандартам весьма осознан-
 ная манера Юнга намеренно использовать двусмысленность в сочинениях.
 «Язык, на котором я говорю, должен быть двусмысленным, должен иметь
 два смысла».

Он тщательно объясняет, почему для него это так важно. Намеренная двус-
 мысленность далеко превосходит любую другую доступную форму общения.
 Только двусмысленность соответствует природе реальности, а также реаль-
 ности природы, только она воздает им должное.80

 Однако, есть некоторые ситуации, где никакое объяснение не играет роли
 и не будет достаточно.

 Со своей стороны, суетливая индустрия вокруг Юнга, естественно или,
 скорее, неестественно, сделала все возможное, чтобы обойти любое подлин-
 ное рассмотрение этой темы. На самом деле, даже люди, которые хвалились
 личной близостью к Юнгу, показали, насколько они не годятся для понимания
 того, почему он так высоко ценил двусмысленность.81

 Но Парменид и Эмпедокл, а также другие греки, вполне намеренно поль-
 зовались загадками и двусмысленностью. Они тоже понимали, что только
 намеренная двусмысленность может вызвать полноту реальности и воздать
 ей должное.

 Именно их готовность к двусмысленности прежде всего навлекла на их го-
 ловы насмешки и ярость Аристотеля. Как он раздраженно жаловался на Эм-
 педокла, который был идеальным примером пророка —целителя:

«...не [следует употреблять] двусмысленных выражений — кро-
 ме тех случаев, когда это делается умышленно, как, например, по-
 ступают люди, которым нечего сказать, но которые, [тем не менее],
 делают вид, что говорят нечто. В таком случае люди выражают это
 в поэтической форме, как, например, Эмпедокл. Такие иносказа-
 тельные выражения своей пространностью морочат слушателей,
 которые в этом случае испытывают то же, что испытывает народ
 перед прорицателями: когда они выражаются двусмысленно, народ
 вполне соглашается с ними».82

 Двусмысленность была полностью исключена, заглушена голосом рацио-
 нальности, тем, что Юнг любил описывать как «жалкий рассуждающий ум,
 который не выносит никаких парадоксов». Или, по крайней мере, так пред-
 почитали думать рационалисты.

 Но они забывают, что изначально двусмысленность и парадокс были
 интегральной, важнейшей особенностью настоящей логики, сакральной
 логики, которая всегда остается нетронутой, но измученной их рассужде-
 нием.83

 Двусмысленность — это голос пророчества, и, в то же время, она подоб-
 на дикости природы. Она погружает нас в потоки парадокса, в постоянное
 столкновение с сознательной необходимостью контроля. И, что странно, сама
 двусмысленность совсем не двусмысленна.

 Напротив, она совершенно ясна; бесконечное приглашение к открыто-
 му ландшафту реальности. Что парадоксально, лишь процесс рассуждения,
 с каждым шагом пытающийся раздавить двусмысленности, приводит к соз-
 данию новых двусмысленностей, притворяясь, что полностью контролирует
 ситуацию, которая становится только хуже.

 Голоса Парменида, Эмпедокла или Юнга так смущают наш сознательный
 ум, потому что зовут в те места, идти в которые у большинства людей нет ни
 смелости, ни знаний. Их двусмысленности — это полная недвусмысленность,
 столкновение людей, тогда и сейчас, с истиной о самих себе.

 Но, в то же время, эти узы, связывающие Юнга с древним миром, прости-
 раются еще дальше и глубже.

 Воспоминания, сновидения, размышления — так называется знамени-
тая книга, опубликованная вскоре после его смерти, завершающаяся двус-
мысленным упоминанием о том, что это «так называемая автобиография».
И, конечно, в ней есть его голос, наряду с голосами его секретаря, редакторов
и издателей.

 Много умелых рук потрудилось, чтобы сгладить и выпрямить то, что он
 сказал, одомашнить, принарядить так, чтобы даже самые нудные старые девы
 были рады это слышать, а когда необходимо, с осторожностью помочь этому
 исчезнуть.

 Некоторые вещи, которые он хотел сказать, просочились. Многое из того,
 что он пытался сообщить — нет. И хотя сохранились более или менее точные
 записи об оригинальных мемуарах, которые Юнг диктовал в течение двух лет,
 информация о них просачивалась с огромным трудом.84

 Одна из вещей, так и не увидевших свет, это его ответ, когда в первую не-
 делю октября 1957 г. его попросили честно сказать о подлинной природе его
 работы. Едва ли это удивительно. Его ответ с необходимостью должен звучать
 таким незначительным для всякого обычного читателя, столь банальным, столь
 пустым от всякого серьезного или значимого содержания, что чудом было бы,
 если бы ему позволили остаться в опубликованной биографии.

 Когда он начинает говорить, вы словно слышите, как он смеется. Он заяв-
 ляет, что вся его работа, вся предполагаемая мудрость и великие достижения
 сводятся к следующему: он попал в огромную яму, из которой, чтобы выжить,
 должен был как-то выкопаться.

 Затем, процитировав слова Гомера, которые всегда приходили ему на ум,
 когда он размышлял об удаче, позволившей вернуться живым из преиспод-
 ней: «Рад избежать гибели» и порекомендовав сделать их лучшим эпиграфом
 к истории своей жизни, он переходят прямо к простейшему утверждению. Вся
 его наука, объясняет он, происходит напрямую из его видений и снов.85

 Всего в нескольких фразах с помощью той свободной ассоциации, в ко
 торую он впадал, диктуя мемуары, он выразил послание, которое с любой
 нормальной точки зрения не просто поразительно. Оно непостижимо, пара-
 доксально, странно. И именно поэтому никто не обратил на него внимания.


 Юнг говорит, что все, называемое его наукой, пришло к нему из преиспод-
 ней, из видений, из снов.

 Именно это продемонстрировал Парменид, мастер инкубации и вхождения
 в иные состояния сознания, повелитель снов, когда принес логику с новейшими
 открытиями в западной науке прямо из путешествия в подземный мир.

 Юнг просто возрождает вещи, какими они были прежде.

 Но как учение Парменида скоро будет скрыто, а его целостность разру-
 шена Платоном вместе с другими благонамеренными мыслителями, дух это-
 го времени очень быстро и эффективно взялся за дело, чтобы скрыть то, что
 хотел сказать Юнг.

На самом деле, важно помнить, что сущность, которую он решил назвать
 духом нашего времени, не просто одержима и очарована банальной поверх-
 ностностью жизни. Думать так было бы огромной ошибкой.

Напротив, этот дух больше всего наслаждается тем, чего не понимает,
 играя, вертя и вмешиваясь в мудрость глубин, тонко и незаметно рационали-
 зируя ее, умно превращая ее в мешанину, под фанфары выдавая ее за нечто
 собственное.86

И, если хотите, можно назвать наше современное понимание Юнга шедев-
 ром, созданным вечно суетящимся духом этого времени.



15

Всего за два дня до этого, 1 октября 1957 года, Юнг был в Боллингене:
 в каменной башне и убежище, которое он разработал, затем помогал строить
 на побережье Цюрихского озера.

И здесь тоже, когда он начинал говорить, то говорил об оригинальных снах
 и видениях, из которых проистекала вся его последующая работа.

Его слова в тот день были тщательно записаны, как обычно, его секре-
 тарем. И, в конечном счете, они появятся, искалеченные, как одна из самых
 волнующих, кульминационных точек в опубликованной версии его биографии.

Прямо в конце главной и важнейшей главы под названием «Столкновение
 с бессознательным» Юнг появляется в величественном стиле как герой глубин:
 герой, вся жизнь которого преобразилась, когда он, более или менее успеш-
 но, начал работать над хаосом бессознательного и, вопреки всему, придал ему
 форму, которую мог представить современному миру.

Конечно, Юнгу нравилось играть эту героическую роль, когда на сцену выхо-
 дила личность №1. И миф о том, как он отважно стремился со своим «упорядо-
 чивающим умом» внедрить сознательный порядок в бессознательный хаос, как
 и известная концепция о том, что бессознательное — это невероятно разруши-
 тельная сила, с которой нужно работать и постоянно овладевать, упорядочивать,
 направлять, этот миф стал важнейшим для почти всякой оценки его работы.87

Есть только одна проблема. В тот день в Боллингене он говорил нечто со-
 вершенно иное.

Он начинает — не заканчивает — с замечания о более или менее успешной
 попытке навязать некоторый порядок бурлящему материалу, вырывающемуся
 из бессознательного, сравнивает свои первоначальные видения и сны с пото-
 ком огненной лавы, который, спустя время, превращается в твердый камень,
 чтобы с ним можно было работать.

Но только теперь он объясняет, к чему вели все его мысли и комментарии:
 «В этом огне были страсть и напряженность, это был поток самой лавы, сила,
 заставившая произойти все, что произошло. И потому, вполне естественно,
 все встало на должное место и в должном порядке».

 И тут мы должны остановиться, прежде чем продолжать.

 Слова Юнга трогают. В тот день они довели его до открытого признания, что
 бессознательное заботится обо всем. Мы можем сколько угодно беспокоиться
 о беспорядке; сколько угодно фантазировать о навязывании ему порядка.


 А реальность постоянно заключается в том, что бессознательные силы,
 которых мы так боимся, сами по себе парадоксально, загадочно, являются
 подлинными творцами порядка.

Но для секретаря Юнга, Аниэлы Яффе, все это шло в неверном направ-
 лении. Она писала биографию, почти автобиографию, и в своей похвальной
 преданности хотела, чтобы все обращали внимание на заслуги великого чело-
 века, а не заслуги какого-то неназываемого бессознательного.

Так что с весьма благонамеренной заботливостью она скрупулезно перевер-
 нула порядок его мысли; систематически переворачивала порядок его предло-
 жений, неизменно изысканно ставила все с ног на голову.88

Если бы дело было только в секретаре Юнга, которая исполнительно вме-
 шивалась во всё, что говорил Юнг, этого уже было бы достаточно. Но это
 оказалось только началом.

Словно догадавшись, что не всякий поймет, что он пытался сказать о по-
 токе лавы, который заботится обо всем, Юнг прямо повторяется в еще более
 простых и прямых выражениях. И нам больше не нужно рассчитывать, чтобы
 Яффе обучала или развлекала нас.

Один ученый, который годами мог изучать эти неопубликованные интер-
 вью гораздо более детально, чем кто угодно еще, решил сделать доступным
 перевод именно этого отрывка. И вот, слово в слово, его версия того, что ска-
 зал далее Юнг в башне Боллинген:

«Я хотел чего-то достигнуть со своей наукой, и тогда я погрузился
 в этот поток лавы, и затем вынужден был все классифицировать».

Проблема здесь в том, что Юнг не говорил ничего подобного. На самом
 деле он сказал нечто иное: «Я хотел чего-то достигнуть со своей наукой, и тог-
89
да наткнулся на этот поток лавы, и он привел все в порядок».

Пожалуй, это самое ясное признание от Юнга в старости, что к чему было
 в его жизни.

Наука, на которую он пытался претендовать, несмотря на весь его энер-
 гичный дилетантизм и любительскую театральность, сама по себе ни к чему
 не пришла. Но она столкнула его лицом к лицу с чем —то бесконечно более
 обширным и мощным, чем он сам.

И с тех пор эта сила упорядочивала и направляла все.


Конечно, можно сказать, что все эти искажения, эти грубые неверные перево-
 ды ничего в действительности не значат, и на некотором уровне вы будете правы.
 Мы давно прошли ту стадию, когда пара лишних убийств там и тут имеют значе-
 ние, и я прекрасно осознаю, что с любой рациональной точки зрения ни единая
 деталь, упомянутая мной, не стоит обдумывания или даже прочтения.

Кроме того, нет ничего проще, чем сказать: «Мы и так это знали!» Хорошо
 известно, что, несмотря на все свои предупреждения и предостережения об
 опасностях, вся работа Юнга основана на глубочайшем уважении к мудрости,
 содержащейся в нашем бессознательном.

Дело, однако, в том, что никогда не имело и не будет иметь значения то,
 что человек знает интеллектуально. Мы можем понять все чудесно на уровне
 теории, принципа. Но дело не в этом.

Дело в том, чтобы наблюдать, как даже люди, ближайшие к Юнгу, наряду
 с самыми яркими, самыми учеными юнгианскими экспертами изменяют его,
 переписывают, заглушают.

И у нас тоже может быть самое блестящее знание, засунутое в ка-
 кой-нибудь шкаф в нашем теоретическом мозгу. Но единственное, что
 имеет значение — это то, что каждый из нас делает в каждый момент
 с каждой мыслью, каждым вздохом. И имеет значение, можем ли мы
 осознанно оставаться с мистерией бессознательного, помогая ему с его
 мудростью упорядочить вещи, или мы пользуемся своей накопленной му-
 дростью, чтобы вмешиваться.

Естественно, можно назвать эти неверные толкования и неверные перево-
 ды чистой человеческой ошибкой. Кто-то жестокий может даже назвать их
 грубой халатностью или еще хуже. В каком-то смысле, это и то, и другое; но
 в ином смысле — ни то, ни другое.

Они не появляются независимо, спонтанно, от какого-то образованного че-
 ловека к другому. Это просто коллективные проявления духа нашего времени.

Проблема в том, что в нашей поверхностно индивидуалистической культуре
 у нас нет контекста для понимания такого неверного перевода, нет языка, нет
 системы отсчета. Для нас эти неверные толкования просто случайность, если
 мы вообще их замечаем. Нам не приходит в голову, что должна быть такая
 вещь, как психология неверного перевода, патология рационализации.

А это потому, что те убийства, совершенные много столетий назад Плато-
 ном и Аристотелем, стали потоком, в котором мы все плывем. Все наши жиз-
 ни — это рационализация: один большой неверный перевод.


Но это становится заметно, если мы вообще наберемся смелости посмо-
 треть, в случае, когда кто-то, вроде Юнга, выходит из потока.

Тогда это снова та же старая история с Парменидом или Эмпедоклом.
 Когда Парменид был унесен в подземный мир, чтобы обрести все, что знал,
 от царицы мертвых, она отправила его назад в мир живых, как посланца, как
 пророка, работа которого, в сущности, заключалась в том, чтобы делать все
 во имя ее.

Конечно, в этом мире иллюзий и обманов он должен был казаться челове-
 ком, как всякий другой человек и, если возможно, играть в человечность лучше
 любого другого. Но для самого Парменида скрытая реальность заключалась
 в том, что все упорядочено, расположено на месте, насильно направлено и на-
 ставлено божественной силой подземного мира в нем.

И, само собой, это не конец параллелей. Как слова Юнга были неверно
 истолкованы, неверно переведены, изменены, точно так же словами Пармени-
 да манипулировали и меняли их, чтобы заставить его говорить то, что хотели
90
сказать другие, что они хотели от него слышать.

Тогда, как и сейчас, нужно было стараться изо всех сил, чтобы Парменид
 приписал себе свою мудрость, а не сакральному. Вся проблема заключалась
 только в том, как лучше вмешаться в его слова, чтобы добиться желаемого
 результата; а затем результат почитался как история. История, в которой мы
 безмолвно согласились похоронить реальность.





Через несколько дней Юнг дал другое интервью, которое его секретарь
 быстро расшифровала. 
 
Он живо описывает, каково было погружаться в преисподнюю, каково
 было разобраться в мире мертвых, оставаясь живым. Тут он упоминает не-
 выносимое одиночество, потому что не было абсолютно никого, что мог бы
 помочь или понять; рассказывает о том, как буквально цеплялся за стол пе-
 ред собой, чтобы не свалиться; объясняет, как ужасался от почти постоянного 

ощущения, что его снова и снова разрывают на части, рвут на клочки архети-


пическая мощь и сила внутри него. 

И так мы возвращаемся почти туда, откуда начали, хотя теперь, пожалуй,
 немного легче оценить подлинное значение того, что он скажет дальше. 

 Он говорит, как ужасна вся эта ситуация. Это была одна бесконечная
 буря; и, несмотря на все, он должен был притворяться нормальным отцом,
 играть роль мужа, исполнять обязанности врача. Все это удалось благодаря
 грубой силе. 

Любой другой, указывает он, был бы уничтожен. «Но во мне была даймо-
 ническая сила».92 

Поразительно, но достаточно упоминания Юнгом, что он был нормаль-
 ным отцом, мужем и врачом, и внезапно мы без малейшего сомнения знаем,
 о чем он говорит. То же самое со знаменитым отрывком в Воспоминаниях,
 сновидениях, размышлениях
, где он описывает, как приходилось повторять
домашний адрес, напоминать себе, что у него жена и дети, чтобы убедиться,
что он действительно существует. 

 Юнг такой нормальный, совсем как мы! Он так укоренен и уравновешен,
 такой в высшей степени человеческий и разумный — нет ничего очевиднее.93 

 И тут снова значимость неизменной способности Юнга играть роль отца,
 мужа и врача кажется такой очевидной. Вот человек с нерушимым эго, кото-
 рый, благодаря сознательной силе воли всегда был у руля и знал, как держать
 все под контролем. То, что ему удавалось приходить к ужину вовремя, даже
 проходить военную службу — бесспорное свидетельство силы человеческого
 эго и живое доказательство того факта, что его разумность не подвергалась
 сомнению ни на мгновение. 

 Это был человек, который сознательно, триумфально выстоял против бес-
 сознательного и победил его, пример для всех нас.94


Но есть одна маленькая проблема, связанная с тем, обратим ли мы внима-
 ние на то, что говорил сам Юнг. 

 Слова для него имели значение. Он прекрасно осознавал, что фразы
 и выражения, которые он использовал, имели особые смыслы, последствия,
 намеки для немногих людей, которым было не все равно; что это была по-
 стоянная борьба и проигранная битва в попытках сохранить «полную цен-
 
 ность» его слов. 

 И финальное упоминание даймонической силы, «damonische Kraft», ока-
 зывается не просто проходным выражением. 

 Напротив, слово «даймонический» значило для Юнга нечто конкретное
 и совершенно последовательное. Едва ли это удивительно, потому что оно
 значило нечто очень конкретное и последовательное для Фрейда — и для
 Аристотеля, Эмпедокла, Парменида и Гомера. 

Даймоническое означает божественное в нас, или почти божественное. Это
 то, что лежит за пределами или вне наших человеческих способностей, не гово-
 ря уже о человеческом понимании. Даймоническое никак не связано с мелким
 сознательным эго и контролем, который, как нам кажется, мы сохраняем, за
 исключением того факта, что оно гарантированно нарушит хрупкую устойчи-
 вость наших эго и разнесет все наши иллюзии контроля. 

 Оно приходит откуда-то, непреодолимое; по большей части проявляется
 в некоторых людях, которых можно описать как благословленных, или прокля-
 тых, в зависимости от точки зрения. В случае самого Юнга, он рассматривал
 это как наследственность, переданную конкретно от матери: необъяснимый
 дар, проистекающий из бессознательного, относящийся к бессознательному,
 указывающий на бессознательное.96 

 И теперь, прямо посреди испытания, которое Юнг в интервью постоянно
 описывал с помощью слов «пугающий» или «ужасающий», хотя секретарь
 осторожно заменит их на более мягко звучащие слова, мы можем начать по-
 нимать пугающий парадокс, разворачивающийся перед нами. 

Юнг говорит совсем не о своих личных, сознательных, человеческих силах.
 Так же, как с потоком лавы: это сила нечеловеческая, находящаяся вне чело-
 веческого сознания, власти или контроля, и она заботится обо всем. 

 А для него, подвешенного между противоположными мирами, ничто боль-
 ше не было простым. 

 Даже для того, чтобы быть человеком, действовать по-человечески, требо-
 валась нечеловеческая сила. Даже простейшие и банальнейшие вещи, которые
 мы все принимаем за данность, вроде исполнения роли врача, мужа или отца,
 буквально требовали сверхчеловеческую силу. Даже способность казаться
 нормальным была магическим актом. 

 А что до эго, то единственная его роль заключалась в том, чтобы опосре-
 довать, созерцать и наблюдать — следить, как бессознательное пытается ов
 ладеть бессознательным, сила сталкивается с силой, даймон против даймона.
 И если вам кажется, что я это выдумываю, то это просто потому что вам чужд
 мир древних греков или мир, в котором жил Юнг. 

 В таком мире самоочевидно, что только нечеловеческое в человеке может
 выстоять против божественного. Нужна одна божественная сила, которая
 схватится, сразится или возьмет верх над другой. Словами древнего алхими-
 ческого высказывания, с которым Юнг был хорошо знаком, Природа одоле-
 вает Природу, Hephysistenphysinkratei.97 

 Иными словами, требуется нечеловеческая сила, чтобы стать настоящим
 человеком. Даже быть обычным человеком — это, в действительности, сверх-
 человеческая задача. И эта сверхчеловеческая задача — то, чем, по Юнгу,
 оказывается процесс якобы человеческой индивидуации. 

Чтобы им заняться, нужно погрузиться в битву богов, вот почему обыва-
 тели никогда не будут годиться для юнгианского процесса индивидуации. Он
 не для тех, кто боится быть сокрушенным божественными архетипами или
 стать беспомощной жертвой их силы, которой обыватели стараются избежать,
 даже юнгианские аналитики с наилучшей подготовкой, полагающие, что лучше
 отождествляться с жалким, немощным, ограниченным человеком. 

В конце концов, это значит безнадежно попасть в ловушку отождествления
 с темной стороной архетипа человечности. 

В одном из, пожалуй, важнейших изложений всей своей психологии Юнг
 описал, как «сильнейшие и лучшие» — это те, кто вызывают опасность
 намеренно, отбрасывают осторожность, «нарочно подвергаются опасности
 пожирания чудовищем материнской бездны». Вот почему настоящая индиви-
 дуация — это редчайшая и сложнейшая вещь. Это такой трудный путь, что
 по нему почти невозможно дойти до конца. 

 Или, как признается Юнг, едва ли кто-то станет его слушать, он лишь
 для немногих. После некоторой стадии большинство других людей отвернут- 

ся, вернувшись в церковь и проживая свои коллективные жизни, как и все


остальные. 

Путь тяжел, необычайно опасен.


Ничто не гарантировано, потому что таков путь мага. А что до таких якобы
 простых слов о «даймонической силе внутри меня», которые легко пропустить
 даже тем, кто должен понимать, о чем идет речь, но не понимает, Юнг уже
 сказал все, что нужно сказать, потому что обладание даймонической силой,
 как он объясняет в другом месте, и есть признак мага.99 

И к этому всё сводится, вне зависимости от того, что мы думаем и во что
 верим. 

Знакомый Юнга, Мигель Серрано, оставил несколько заметок об их встре-
 чах и переписке. Для него было очевидно, как он напишет Юнгу за год до его
 смерти, что мало кто понимает его, «даже ваши ученики». 

 Но он был гораздо конкретнее в отношении того, что, как он осознал, дви-
 жет Юнгом, заставляет его продолжать; он заметил, что «Юнг даже боролся
 с этим, порицал себя за то, что был магом, который хотел выйти за пределы
 границ официальной науки нашего времени». 

 И если говорить об этом Юнге, которого он встретил, «Юнге — маге», то
 только поэт, священник или маг «сможет выступить за его послание, истол-
 ковать скрытый язык его работы, который постоянно присутствует, как па-
 лимпсест».100 

  Возможно, вы не знаете, что такое палимпсест. Мало кто знает. 

 Это древнегреческое слово, которое точно описывает природу и судьбу на-
 шей западной культуры. 

 Палимпсест — это кусок писчего материала, вроде древнего папируса, на
 котором некогда написанное было соскоблено и стерто, чтобы написать поверх
 что-то другое, зачастую совершенно иной текст. 

 Иногда оригинальный текст стирали так тщательно, что было невозможно
 понять, о чем он, что он говорил; или, возможно, люди даже не подозревали,
 что ниже вообще что-то было написано. 

Но чаще всего можно найти следы нескольких слов или отдельных букв
 там и сям, и даже разобрать смысл стертого текста, уничтоженной истории,
 которую он рассказывал. 

Случайные книги

по теме

Случайные переводы

по теме

Перевод

от 1940 г

Письма

Случайные статьи

по теме

Статья

Был ли Юнг Гностиком

юнгианство, юнг, архетипы и символы

Похожие переводы

  class="castalia castalia-beige"