19.12.2020
0

Поделиться

Глава 4

Катафалк
Я предпочитаю мало говорить об Анри Корбене не потому, что о нём мало
что можно сказать, а потому, что то, что нужно сказать, лучше окружить без-
молвием.

От подросткового возраста до лет тридцати я был охвачен осознанием, что
древнейшие западные философы — так называемые досократики — были не
просто рационалистами, какими обычно казались.

Среди них также были мистики и пророки. Может показаться, что это
представляет чисто исторический или антикварный интерес, вот только это
совсем не так. Это понимание висело на мне нечеловеческой, неизбежной, поч-
ти сокрушительной ношей. И в то же время оно пронизывало каждый аспект
моей весьма человеческой повседневной жизни чувством чего-то не только
крайне древнего, но и, в частности, через присутствие Эмпедокла, бесконеч-
но живого.

Нигде во всей западной литературе не было серьёзной традиции, кото-
рая прикладывала бы малейшие усилия, чтобы с этим сладить. Это была
тайна, столь умело скрытая от нашего коллективного западного кошмара,
что нигде в мире вокруг меня не было ни малейшей рефлексии о такой ре-
альности — пока однажды пресловутая книга не упала с полки, когда я шёл
по этажу лондонского книжного магазина и приземлилась, уже открытая,
прямо передо мной.

Остановившись посмотреть, что за странное послание лежало у моих ног,
я заметил, что это была книга некоего автора по имени Анри Корбен. Что до
отрывка прямо перед моими глазами, то это была цитата персидского суфия
семнадцатого столетия, в которой утверждалось, что среди древнейших запад-
ных философов, задолго до времени Аристотеля, были величайшие мистики.

Он добавлял, что они отдали всю жизнь «усилию духовной борьбы» и, совсем
не посвящая себя рассуждениям или рациональности, «можно сказать, были
им враждебны».

Вот так, со внезапным вторжением Анри Корбена в мою жизнь, мучив-
шее меня одиночество, закончилось. Медленно исследуя остальную работу,
я скоро обнаружил, что, согласно персидским суфиям, досократики были
ключевыми ранними связями в том, что сам Корбен называл «профетической
философией». И так я лицом к лицу столкнулся с тем нелепым парадоксом,
что персидский суфизм спас и сохранил тайну Запада, которую сам Запад
забыл — тайное понимание, что западная философия, логика, наука, даже

мнимые искусства разума имеют свое происхождение в опыте иного мира.

Затем, как бывает, я познакомился со вдовой Анри Корбена. Началась глу-
бочайшая и таинственная дружба, и в процессе она раскрывала детали о своём
муже, которые всегда колебалась опубликовать. Но в том, что она сказала,
была неизменная напряжённость и неотложность, потому что всё зашло так
далеко со всеми непониманиями и неверными интерпретациями написанного
им, что она чувствовала тягостную ношу необходимости всё прояснить.

Один из многих ключевых моментов, к которому она возвращалась в тече-
ние проведённых нами вместе часов, был вопрос реальной личности и цели её
мужа — не как учёного с некоторыми мелкими мистическими склонностями,
а как мистика, внутренне направленного на то, чтобы играть роль академиче-
ского учёного. И она любила рассказывать о времени, которое они провели
вместе в Иране; описывала, как великие духовные учителя или шейхи часто
предлагали посвятить его в суфии при условии обращения в ислам; и как он
всегда вежливо отказывался. «Спасибо за ваше приглашение, но нет необхо-
димости, потому что у меня уже есть мой внутренний шейх».

Тем не менее, хотя, казалось, нет конца личным и интимным деталям, ко-
торые она мне доверила, дело не в том, что всё сказанное просто оставалось
ранее невысказанным. Вместо этого, кое — что уже было им публично упо-
мянуто таким мимолётным и уклончивым образом, что это крайне легко не
заметить.

Например, однажды в контексте необычного интервью незадолго до смер-
ти он объяснил, как относился к вопросу об обращении. Корбен вспоминал
свои переживания на международной конференции около двадцати лет назад,
когда «один коллега из отдалённой страны» услышал, как он в обычном стиле
говорил о персидской духовной традиции, и «прошептал соседу: «Как можно
так говорить о не своей религии?»

«Но что значит», — прервал историю Корбен — «сделать религию или
философию «своей»? К сожалению, есть люди, которые способны мыслить
только в понятиях “обращения”, потому что это позволяет им налепить кол-
лективный ярлык на то, кто ты есть. Ни в коем случае! Всякий, кто говорит
об «обращении», ничего не понял об «эзотерике».

Затем он начинает описывать, что действительно значит для человека ре-
альный эзотеризм или направленность вовнутрь, цитируя пророка Исайю.

Такой человек «вынужден хранить свою тайну. Secretummeummihi, «моя
тайна для меня». Тайна крепости души». И он на всякий случай добавляет, что
«сообщество, умма, эзотериков со всех мест и времён — это та «внутренняя
церковь», которая не требует внешнего акта или жеста принадлежности как
обязательного требования для допуска к участию. Но эта внутренняя связую-
щая нить — реальная связь, потому что никто не может убрать её или отнять,
она не может быть повреждена или уничтожена, и потому только благодаря ей
есть правда в словах, что «от избытка сердца говорят уста».2

Здесь, конечно, мы возвращаемся прямо к сути того, что имел в виду Анри

Корбен под «абсолютной духовной свободой», с которой столкнулся в Эранос
в присутствии Карла Юнга.

Благодаря своим библейским цитатам, он приходит прямо к сути всей пси-
хологии Юнга с её первостепенным акцентом на разрушительных последстви
ях всякой внешней коллективности. В то же время, то, что он здесь говорит
о реальности «внутренней церкви», точно соответствует тому, что уже было
сказано кем-то половиной столетия ранее.

Это было, когда сам Юнг обращался к примеру Христа, цитируя из Би-
блии, совсем как Корбен, и ради окружающих объяснял, что «если мы принад-
лежим к тайной церкви, то принадлежим, и не нужно беспокоиться об этом,
и пусть всё идет своим чередом. Если мы не принадлежим, никакое учение
или организация нас к ней не приблизят».3

Во всём есть другая сторона, и на другой стороне внешней духовной сво-
боды лежит нечто иное.

Та другая сторона — тёмная половина свободы: реальность внутреннего
учителя или шейха. Здесь тоже Корбен объяснял суть довольно прямо —
хотя нельзя сказать точно, было ли то, что он разрешил публиковать, слишком
кратким или, напротив, недостаточно кратким.

Опять-таки, за несколько месяцев до смерти он с великим тщанием записал,
как в октябре 1939 г. уехал с женой из Парижа в Стамбул. Это должна была быть
трехмесячная экспедиция по сбору рукописей, содержащих тексты персидского
суфия Сухраварди. Но это была лишь отговорка или предлог жизни.

На внешнем уровне, благодаря войне, эти три месяца превратились в шесть
лет, и за это время свободы от всяких внешних отвлечений «я научился неоце-
нимым добродетелям безмолвия, того, что посвящённые называют «обучение
сокровенному» (ketman по — персидски). Одна из ценностей этого безмолвия
в том, что я оказался наедине в компании моего невидимого шейха: Шихабуд-
дина Яхья Сухраварди, который умер мучеником в 1191 г. в возрасте тридцати
шести лет, и в то время мне было столько же лет».

Днём и ночь, описывает Корбен, он трудился над переводом сочинений
Сухраварди — и когда «те годы уединения, наконец, подошли к концу, я стал
ишраки».

Возможно, нет смысла разъяснять очевидное. Но этот обманчиво простой от-
рывок с мимолётным упоминанием важнейшего мистического опыта встречи с не-
видимым учителем, содержит самое тайное ядро его жизни, а также работы.

Для него Сухраварди всегда будет единственным, сокровенным ориен-
тиром: центром его внимания. И центром внимания, и ориентиром самого
Сухраварди всегда будет ишрак — точка восхода на Востоке. Эта традиция
ишраки, которую он породил, не была, как склонны лениво полагать люди на
Западе, традицией чистого просвещения или просветления.

Она была, более конкретно, традицией тех, кто появляется с зарёй; тех, кто
принадлежит к моменту восхода; кто безустанно и вечно работает над приве-
дением даров сакрального к свету дня.

А что до самого Корбена: в своём честном признании он был не просто
каким-то учёным, исследующим или сообщающим о тонкостях этой древней
традиции. Он сам был посвящённым ишраком.5

Однако, есть одна важная деталь, которая отсутствует в этом опублико-
ванном описании, но которую его жена обсуждала со мной много раз. Это
тот факт, что, как он осознал, Сухраварди незримо, безмолвно, непреодоли-
мо, даже географически, крепко держал его. У него было весьма отчётливое,
вполне физическое осознание, что не в его руках нити его жизни, потому что
ими завладел учитель; использовал внешние обстоятельства, чтобы загнать
его в угол; поймать его в ловушки и обмануть; оставить себе, насколько по-
требуется.

И с тех пор жизнь больше не принадлежала ему.

Но даже это было отмечено и упомянуто Корбеном в опубликованных со-
чинениях для тех, кто хочет увидеть.

За десять лет до смерти он кратко описал академической аудитории во
Франции, почему это судьбоносное знакомство с сочинениями Сухравар-
ди стало событием, определившим его судьбу. «Я был привлечён (entraine)
к тому, чтобы стать издателем работ Сухраварди, и Сухраварди привлёк меня
(m’entraina), уведя очень далеко от мирных задач, доверенных мне в Наци-
ональной библиотеке».

Было бы легко здесь игнорировать повторение слова entrainer, «при-
влечён.. .привлёк», вот только в этом нет ничего случайного. Напротив,
такое повторение — это буквально подпись. Веками это был стандартный
признак инициации в сакральные мистерии, как и заявление Юнга в нача-
ле Красной книги о том, как он был вынужден, вынужден, захвачен, за-
хвачен духом глубин — или описание Парменида прямо в начале поэмы,
пересказывающее, как он был унесён, унесён, унесён, унесён в реальности
иного мира.

Так Корбен, Юнг и Парменид были привлечены ко встрече со своими на-
ставниками, как их называет Эмпедокл. И смысл этого привлечения в случае
Корбена едва ли мог быть яснее.

Он был в том, чтобы показать, что наши представления об истине, или
реальности, это просто перевернутые иллюзии. Находясь среди так называ-
емых живых, мы не ответственны за свои жизни, как привыкли думать. Не
наши пальцы обхватили наши шеи и не наши руки на пульсе. На самом деле,
мы вообще едва ли живы здесь, потому что настоящая истина в том, что нас
цепко держат мертвые.6

Вот почему традиция Сухраварди столь опасно жива. Она способна дотя-
нуться сквозь века, тайно, безмолвно, когда кто-то готов — кем бы и где бы
вы ни были. И эта живость объясняет название, данное им традиции ишра-
кизма
: «вечная закваска».

Совсем как закваска или дрожжи, она содержит в себе зародыш жизни,
преображающий энзим. Это же делает её вечным источником фермента; бес-
порядка и возмущения, возбуждения, непредсказуемой перемены. И имен-
но поэтому Сухраварди был убит в возрасте тридцати шести лет, доведён
до смерти негибкими силами догматизма за то, что впустил в дверь слишком
много жизни.

Вместо того, чтобы признавать, как требовалось от исламского духовен-
ства, что пророчество мертво, что оно прекратилось с Мухаммедом, на допро-
се он мягко указал, что оно ещё живо внутри него.

Но ещё более угрожающим и агрессивным образом он позволил пророче-
ству бесконтрольно распространиться не только в настоящее или будущее.
Он также последовал за ним далеко в прошлое — открыто признавая, что
его традиция зари простиралась гораздо дальше Мухаммеда к самым ранним
грекам и персам. В этом была одна из главных причин его казни: он совершил
ошибку, идя по стопам Древних.

На самом деле, он описывал эту проблемную закваску или беспокойный
фермент не только как вечный, у него было и другое название. Иногда он так-
же называл его «закваска пифагорейцев».

И он проследил эту живость не только к сакральной фигуре Гермеса, но
и весьма конкретно, очень явно к ещё одному человеку — философу и про-
року Эмпедоклу.7

Словно некий космический цикл, пророческий импульс найти жизнь в смер-
ти всегда будет сталкиваться с обманчивой необходимостью превратить жизнь
в смерть.

Даже в своей окончательной роли мученика, не говоря уже о многих дета-
лях его учения, Сухраварди шёл по следам одной очень конкретной пророче-
ской традиции: родословной, проистекающей от древнего гностика, известного
как Печать Пророков, Мани. И как должно быть с такими сакральными тра
дициями, еретически бросающими вызов каждому заветному коллективному
убеждению, самая мощная угроза для угроз, которые она ставит, никогда не
исходит снаружи.

Напротив, она придёт из самого внутреннего круга — точно так же, как
она идёт изнутри нас.

Как ишрак двадцатого века, Корбен вёл, по большей части незамеченную,
жизнь рыцаря: духовного рыцаря, которому доверено сохранять законы ры-
царства. И в его случае это значило, в особенности, всегда искать самое луч-
шее в людях вокруг.

В этом была его защита, а также уязвимость, даже наивность. Вот почему
во время пребывания в Иране, образуя сотрудничества, завязывая дружеские
отношения, создавая альянсы, он научился ожидать высшего и прекраснейше
го среди ближайших коллег; полагал, что они, как и он сам, понимали таинство
той незримой связи, которая идёт от принадлежности ко внутренней церкви
по ту сторону всяких пустых формальностей внешней религии или обращения.
Эта незримая связь, эта прямая связь от сердца к сердцу, верил он, поможет
«моим иранским друзьям чувствовать себя легко» рядом с ним, когда они ра-
ботали вместе «в дружеских отношениях, свободных от всяких умственных
оговорок или скрытых мотивов».8

Не стоит и говорить, что это работало не совсем так.

Это была всё та же история, неважно, присутствовал Анри Корбен или
отсутствовал; был ещё жив или уже мёртв. Самые близкие и влиятельные
иранские коллеги просто не могли удержаться, когда возникала возможность,
от резкой критики за неумение принять физического учителя, обратившись
в ислам.

Ирония в том, что они были прекрасно знакомы с совершенно законной
в исламе традицией увайси: суфии, у которых не было внешнего учителя, по-
тому что они были посвящены, наедине с учителем, невидимым шейхом. Они
также прекрасно знали, что эти редкие увайси должны получать наставление
и поддержку у духа Хидра — таинственной фигуры, часто отождествляемой
с пророком Илией.

Временами они поддавались искушению привести увайси как прямую
и очевидную параллель случаю Корбена, только чтобы тут же её отвергнуть.
В конце концов, обращение Корбена к реальности внутреннего учителя было
очевиднейшим образом не более чем фантазией мечтателя; продуктом слиш-
ком активного воображения.

И столь же значимо было их рвение избавиться от неизбежного осозна-
ния, охватывавшего Корбена, которого удерживал незримый шейх — фи-
зическое и сворачивающее внутренности переживание, которое мы с женой
Корбена, Стеллой, часто обсуждали, тянущее в одном направлении, ведомое
возвышенным умом от всякого отвлечения, без малейшего выбора, в глубины
самого себя.

Но для них, прямых религиозных людей, это всё было, в сущности, только
слова. Для них не было ничего проще, чем превратить безжалостную реальность
безликой силы в какой-то милый образ Сухраварди, хватающего Анри Корбена,
«почти буквально», за руку и мягко ведущего от одного места к другому. И в то же
время для них такие образы были просто причудливыми метафорами, служившими
оправданием тому факту, что всё сделанное Корбеном было лишь результатом его
собственных сознательных выборов, желаний и решений.

И говоря всё это, они были такими же рационалистами, как и все эти чест-
ные юнгианцы, которые милостиво полагают, что сам Юнг лишь говорил
языком метафор, когда сообщал, как его принуждал и тащил прочь от всего
знакомого незримый дух глубин — потому что его преданность постижению
бездны бессознательного была, конечно, результатом собственного сознатель-
ного решения, желания и выбора.9

Однако, это только первая половина сказочки. То, как коллеги Корбена
обращались с ним, не так значимо, как то, что они делали с Сухраварди.

В глазах Корбена одной из самых поразительных вещей было то, как
Сухраварди смотрел на сакральную историю, что он ценил древнегреческих
мудрецов так же высоко, как исламских мистиков. Он видел Запад и Восток,
в конечном счёте, не говоря уж о том, что изначально, едиными. Вневремен-
ная энергия в закваске пронизывает время, где желает и хочет — не там, где
выбираем или желаем мы.

Но для ближайшего иранского друга и сотрудника Корбена, который даже
работал вместе с ним над редактированием подлинных текстов Сухраварди,
это было совершенно неприемлемо. Так что он сделал то, что сделал бы всякий
в его положении; чрезвычайно утончённо отрезал поток жизни, текущий через
традицию восхода Сухраварди; сделал, что мог, чтобы убить живую закваску
в ней. И вместо упоминания идеи «вечной закваски» он тихо, абсурдно заме-
нил её другой: концепцией «вечного теста».

Внезапно мистерия, живая в этом ферменте, деградировала до какой-то
пассивной субстанции, ожидающей, инертной, которую должны активиро-
вать правильные люди в правильное время — особенно ортодоксальные силы
внутри традиции Ислама. Всё снова вернулось под человеческий надзор и со-
знательный контроль, границы ортодоксии были не только защищены, но
и наглухо закрыты.10

И не стоит говорить, что это та же история, как и с лавой Карла Юнга.
Когда Юнг совершил ошибку, говоря о живом потоке вулканической лавы,
спонтанно позаботившейся обо всём, приведшей всё в должное место, это со-
всем не сработало. С полной уверенностью мы можем весьма комфортно для
себя заявить: на самом деле он имел в виду и хотел сказать, что сам позабо-
тился о себе; разложил всё по полочкам.

Иными словами, единственное разумное, заслуживающее доверия реше-
ния — это неверно перевести.

Теперь и с Сухраварди всё было зафиксировано. Для обычного взгляда
работа Корбена была преданно продолжена, но в действительности — об-
думанно подорвана. Это так просто, так тонко. Всё кажется и звучит так же,
но это не так. Требуется малейший поворот, крошечный намёк догматизма
или излишней негибкости, и вся динамика поменялась; пятнышко нечистоты,
и оригинальное пророческое видение утрачено.

И вопрос не только в том, как некий человек там или тут переводит текст.
Это вопрос о том, как каждый из нас живёт, в каждый момент дня или ночи.
Когда мы отделываемся от себя, потому что недостаточно себе доверяем, или,
когда есть что-то внутри, что мы отчаянно пытаемся забыть, тогда мы упу-
стили свой шанс.

Но если мы цепляемся слишком сильно — убеждаем себя, что овладели
тем, что наши крошечные умы никогда не постигнут — предательство свер-
шается, и вред уже нанесён.

Нежность в признании Карла Юнга об «исключительной радости» быть
полностью понятым Анри Корбеном, тогда как вся остальная жизнь была бо-
лее или менее полным «интеллектуальным вакуумом», сродни близости лоша-
дей, узнающих друг друга по запаху.

Не стоит и говорить, что требуется такая же нежность, чтобы понять при-
роду этого понимания. Но вместо этого она засасывается вакуумом тотального
непонимания.

В наши дни авторитетное описание отношений Корбена с Юнгом заключается
в том, что после встречи он был невероятно рад; провёл чудесный интеллекту-
альный медовый месяц с идеями Юнга; вскоре заявил о своей свободе, и рано
или поздно полностью оставил позади юнгианское влияние. Нам говорят, что так
и должно было случиться, ведь Юнг и Корбен были слишком разными. Юнг
вырезал по камню, а Корбен не вырезал, так что абсурдно полагать, будто между
ними могла быть какая-то длительная симпатия или глубокое сходство. Такие
встречи независимых мыслителей всегда мимолётны.11

На самом деле, всё было не так, и тому были причины.

Эта архетипически американская история восхищения и мгновенного воз-
буждения затрагивает лишь самую наружную поверхность, внешнее, экзоте-
рическое: то, что Юнг называл миром личности №1. И такой поверхностный
подход неизбежно пасует перед лицом того, что Анри Корбен, со своей сто-
роны, называл подлинной обращённостью вовнутрь или эзотерикой.

Впервые Корбен и Юнг встретились в конце лета 1949 г.

После конференции Эранос в южной Швейцарии Юнг пригласил Кор-
бена к себе домой на окраине Цюриха для беседы, которая, «такая тёплая
и открытая, полная обещаний будущего», длилась часами. Им было о чём по-
говорить — не сталкиваясь лбами над тем или иным конкретным вопросом,
как могут наивно полагать, а вместе исследуя те виды понимания, которые
требуются, чтобы получить доступ к внутренней истине, скрывающейся за
всяким внешним вопросом.

Например, не случайно, что они оба, довольно независимо друг от друга,
были поглощены раскрытием и пробуждением cognitiomatutina или «сознания
зари», погребённого внутри каждого из нас: безличного осознания, которое,
всё ещё вдохновляемое мудростью ночи, ещё не было заражено появившейся
на заре цивилизации непреодолимой жаждой эксплуатировать всякую духов-
ную истину, пока она не станет дьявольским инструментом в наших слишком
человеческих руках.12

Затем, тремя годами позже, произошла великая встреча, о которой Корбен
скажет, что все прежние встречи были лишь подготовкой — их встреча над
Ответом Иову Юнга. Огромный обзор Анри Корбена на эту книгу побу-
дил Юнга написать, что именно Корбен дал ему не просто «редчайший, но
уникальный опыт быть полностью понятым». И может показаться соблазни-
тельным отбросить это высказывание как всего лишь восторженный приём
восторженного обзора одной конкретной книги.

Но это значит полностью упустить суть.

Для Юнга Ответ Иову был одной — единственной опубликованной кни-
гой, которая появилась напрямую из глубин сакрального внутри него. Оно,
а не он, сочиняло, прорываясь изнутри, подобно урагану. В то же время он
описывал это на слух как музыку: ту же музыку, которую и Корбен тоже слы-
шал, когда садился её читать. Остальные паниковали о приемлемости книги;
отчаянно сомневались или нападали на неё; благородно пытались её рациона-
лизировать; оправдывали её.

Но Корбен и Юнг безмолвно слушали.13

Острота положения была совершенно ясна Юнгу. Написание этой книги све-
ло его лицом к лицу с важнейшим аспектом всей его работы, его реальной задачи.
И вся медицинская профессия — психиатры, целители, клиницисты — не имели
ни малейшего представления, о чём была эта работа или эта книга.

Однако, это не значит, что он просто повернулся спиной к другим профес-
сионалам или отверг их за недостаток понимания. Напротив, с поразительным
смирением и редкой честностью он осознал, что их оборонительные издёвки
и агрессивная тупость также были присущи и ему; что типично тупая медицин-
ская точка зрения, которая заражала их, заражала и его; что их сопротивление
нуминозной реальности сакрального было, в то же время, упрямой защитой
и идиотизмом его «тупого сознательного ума», который всегда притязает на
знание того, что познать не может.

Теперь, конечно, всё работает точно наоборот. Во всех нас мудрость Юнга
имплантирована как какой-то умный маленький компьютер в тупых созна-
тельных умах, и наше понимание кристально ясно, даже когда мы ничего не
14
понимаем.

Но и это ещё не вся история, потому что он не просто столкнулся с непости-
жимостью независимых научных экспертов или эксперта — учёного внутри
него. Он также оказался лицом к лицу с непониманием своих благонамерен-
ных последователей. И из их первоначальных реакций на книгу, ещё до её
официальной публикации, он понял, что юнгианцы ничем не отличаются от
всех остальных.

Это снова была та же ситуация, что и с последователями Христа, спящими
в Гефсиманском саду. Юнгианцы были совсем не способны заполнить ту без-
донную пустоту, в которой он так привык жить, и интеллектуальный вакуум
15
также состоял из них.

Это был тот вакуум, то ужасное одиночество, в которое вступил и Анри
Корбен. И очень легко ответить, что же сделало его отклик на Ответ Иову
таким особенным.

Его длинный обзор книги, который Юнг счёл не только таким редким, но
и уникальным по степени понимания, представил Ответ Иову от начала до
конца как пророческую работу — а самого Юнга как пророка в самом под-
линном смысле слова.16

Конечно, ближайшие еврейские коллеги Юнга тоже пытались по-своему
это сказать. Эрих Нойманн, со своей стороны, сравнивал Юнга в Ответе
Иову
с Авраамом в своем типично сконцентрированном, но убедительном
стиле. Джеймс Кирш, незадолго до смерти, посвятил Юнгу страстную лек-
цию, в которой рисовал автора Ответа Иову как величайшего пророка на-
шей эпохи.

И именно Киршу мы обязаны одной из тех живых деталей, которые при-
дают совершенно иной характер нашему пониманию времени, в которое Юнг
работал над Красной книгой: «Он сам сказал мне, что в годы, когда он полу-
чил свои откровения, т. е. между 1912 и 1916 годами, его лицо стало особенно
светоносным, сияющим, как у Моисея, и что люди боялись смотреть на него».

Но Кирш, как друг Юнга, страдал от понимания, с которым психологиче-
ски не мог справиться. И пространное обсуждение Анри Корбеном Юнга как
создателя Ответа Иову было таким особенным — ввиду его собственной
погружённости в живую пророческую родословную, растянувшуюся от пер-
сидских суфиев до древних греков и даже дальше, — потому что он проживал
то, что писал.

Вот почему он так хорошо мог не просто описать, но и распознать сам утончённые вкусы и запахи пророчества.

Обсуждение Ответа Иову продолжилось между Юнгом и Корбеном во
время визитов обоих Корбенов в дом Юнга в пригороде Цюриха Кюснахте;
а также в Боллингене.

Но есть одна особая встреча в сентябре 1955 года, которую стоит упомя-
нуть. Годы спустя, когда Юнг был уже мёртв, Корбен оглядывался на неё
с особой любовью, а также сожалением, потому что — «увы!» — это была
их последняя глубокая встреча. И оказалось, что его рукописные заметки той
дискуссии, которые он сделал сразу после встречи, до сих пор сохранились.

З аметки полны «да, но»; согласий, за которыми следуют утончённое не-
согласие. И всякий, кто поверхностно пробежится по ним, не вникая, может
вообразить, что Корбен хотел жаловаться, потому что Юнг не соглашался
просто принять или поддаться его личной точке зрения.

Опять-таки, это значит совершенно неверно понять ситуацию.

Корбен по памяти перечисляет темы, которые они обсуждали: музыку, Бога
душу и дьявола, терапию и откровение, видения и визионерское сознание, пси-
хологическую интеграцию и сакральное, выход за пределы мирского и отбра-
сывание рационального ума, Ибн аль-Араби и мистическое отождествление
с Богом, подлинную индивидуацию как превращение в Бога или тайну Бога.

Но в то же время он перечисляет тонкости движения от темы к теме, как
беседа изящно переходила от одного утончённого и эзотерического аспек-
та суфийского учения к другому. На самом деле, если просто проследить за
этим движением, шаг за шагом, то можно осознать, чем на самом деле была
эта беседа — не какой-то неуклюжей свалкой различных идей, а танцем.18

И всякий знакомый с практиками суфизма тут же узнает этот танец.

На персидском, а также турецком языке это называется сохбет — тради-
ционное название необъяснимой близости, удовольствия и радости, которые
чувствуют чистые сердцем в компании друг друга. В этом причина, по которой
«суфии говорят, что есть три способа пребывания в таинстве: молитва, затем,
на шаг выше, медитация и, ещё на шаг выше», сохбет или высшая радость
мистического диалога.

Быть вовлечённым в реальность сохбет значит внезапно обрести прямое
переживание, что, просто говоря с каким-то другим человеком, вы говорите
с «человеком, как с зарёй». И забавно, что прямо посреди заметок об этой
беседе с Юнгом Корбен даже прямо утверждает, что происходит.

«Supreme joie du dialogue», тщательно записывает он: высшая радость ди-
алога. Но он не просто отмечает некую теоретическую идею, которую они
обсуждали, ещё одну мимолётную тему беседы. Он также записывает, что
действительно произошло в этом пространстве между ним и Юнгом — как
непосредственное продолжение и подтверждение «joie extraordinaire» или «ис-
ключительной радости», которую Карл Юнг уже испытывал от такого уни-
кального, такого полного понимания Анри Корбеном.

Иными словами, то, о чём они говорили и то, что они делали, было одним
и тем же. Их обсуждение само было опытом, который они обсуждали.19

И оставить это взаимодействие в безграничной бесформенности беско-
нечного мистического слияния психологически было бы полной катастрофой.

Но Корбен не был дураком — и поэтому в самом конце заметок он отме-
чает стадию возвращения назад в мир разделения. Есть Юнг и есть Корбен,
и есть здравое напоминание о различиях между ними, потому что Юнг всегда
будет психологом и целителем; Корбен никогда не перестанет быть мистиком
и метафизиком. Или, как объясняет сам Корбен, основным предметом инте-
реса Юнга всегда будет случай какого-то больного пациента, нуждающегося
в помощи, тогда как моим всегда будет идеальный случай мистика.

И затем он добавляет три слова на древнегреческом, которые всё заверша-
ют: monosprosmonon, «один одному».

Это изначально магическое и мистическое выражение было ключевой те-
мой Корбена, потому что так хорошо передает природу нашей незримой связи
с божественной реальностью внутри. Для него оно ухватывает бесконечно про-
стую, но бесконечно таинственную суть подлинной индивидуации — процесса,
который позволяет якобы людям дорасти до настоящих индивидуализирован-
ных людей, подлинно «одиноких, действительно одних, свободных от всякой
коллективной нормы», потому что они просто позволяют себе держаться по-
стоянного равнения на вечную уединённость их высшей самости.

Вот снова та же внутренняя тайна, о которой Корбен любил цитировать
Secretummeummihi Исайи: «Моя тайна для меня». И это тайна, которая
всегда будет monosprosmonon, одна одному, «в том смысле, что никто другой
не присутствует в этой близости».

Но и это ещё не всё.

За мистическим чувством связи с божественной реальностью стоит другой,
ещё более древний смысл тех же слов. Monosprosmonon также может указы-
вать на самую интимную беседу и диалог между двумя людьми. И, на самом
деле, именно этот конкретный смысл появляется прямо в начале того обзора,
что Корбен написал для Ответа Иову.

Или, если быть точнее: так он представляет не просто свой обзор или кни-
ги, а самого Юнга. Юнг, пускается он в объяснения, тот редчайший человек,
который стал по — настоящему и подлинно наедине внутри с божественной
тайной; смог сделать почти неслыханное, отделившись от всякого готового
мнения или коллективной идеи. И «поскольку мы оказываемся здесь одни
в присутствии этого человека, я хотел бы пригласить всех, кто одинок, пораз-
мышлять над этой книгой и прислушаться к её посланию, если они подлинно
одиноки».

Конечно, пугающее последствие того, что он говорит, в том, что едва ли
кто-то одинок, потому что большинство людей всё время окружены своими
коллективными проекциями, в суматохе призрачных иллюзий, окружены по-
стоянными ожиданиями и устремлениями, куда бы они ни шли.

И тем не менее, его вывод безжалостен. Тот, кто не открыл это полное
внутреннее одиночество, обречён с самого начала на провал в своих попытках
понять Юнга или работу Юнга — потому что только одинокий может понять
одинокого, monos pros monon.

И как точен он был в своей оценке Юнга, не говоря уже о работе Юнга,
совершенно очевидно из того, что мы знаем о периоде, когда сам Юнг работал
над своей Красной книгой. Теперь мы можем видеть в её обнажённой ясности,
как он воспринимал процесс индивидуации: как путь становления Богом, ко-
нечно, но путь, полностью закрытый для любого, кто не способен терпеть кос-
мическое одиночество своей почти невыносимой отдельности и уникальности.

Быть индивидуализированным, как понимал это Юнг, значит стать отдель
ной отдалённой звездой — научиться жить вдали в холодном и уединённом
пространстве, по ту сторону даже опыта смерти. И провалиться в этом про-
цессе индивидуации, который также представляет собой процесс превраще-
ния в настоящего человека, значит быть отправленным к роящимся массам
коллективно неудовлетворённых мёртвых.

Опять-таки, Корбен с своим monos pros monon не просто перечисляет
очередную тему разговора между ним и Юнгом в сентябре 1955 г.

Напротив, он описывает саму тайную динамику беседы; глубинную природу
их взаимодействия; дух, направляющий танец.

Для всех остальных танец, естественно, должен быть так же необъясним,
как невидим стоящий за ним дух. Экзотерически люди не могут отвлечься от
очевидных различий между Корбеном и Юнгом, чтобы мельком взглянуть,
что лежит по ту сторону различий. Когда Корбен описывает, как пришел к ме-
сту, где формально должен был отделиться от Юнга, последнее, что они могут
предположить: он просто отмечает то, что два рыцаря всегда будут делать на
перекрёстках — следовать своим одиноким путём в поисках того, что и Юнг,
и Корбен знали, как окончательную тайну Грааля.

Даже тогда разделение только внешнее, и никогда внутреннее. Но им
и в голову не придёт, что все внешние различия просто обеспечивают вну-
треннее одиночество, позволяющее расцвести божественному одиночеству.

И столь же естественно они не смогут заметить комментарий, сделанный
Корбеном в обзоре о «предельной, непростительной истине одного к одно-
му
». Это, как он объясняет в очевидной надежде, что это не заметит никто,
неспособный понять, непростительная истина одинокого пророка, который
вынужден говорить и свидетельствовать о предельном одиночестве Бога.20

Только теперь можно различить подлинную нить, связывающую эту встре-
чу в 1955 г. с созданием Ответа Иову. Когда Корбен оглядывался именно на
эту встречу, годы спустя, с такой любовью и сожалением, в их встрече была
одна особая черта, которая сильно его поразила.

Это было то, как тема музыки, с которой они начали свой диалог, вела даль-
ше к опыту Юнга, слышавшего книгу, словно это была музыка.

Прямо в начале обсуждения Корбен спросил Юнга, как он воспринимает
подлинную силу и достоинство музыки: её терапевтическую ценность, её ду-
ховную силу. И больше всего его тронул ответ Юнга: «музыка имеет какую-то
очистительную силу, только если ведёт нас к внутреннему визионерскому опыту,
и я использую это слово в самом сильном и пророческом смысле».21

Опять-таки, для Корбена каждая дорога, по которой он прошёл с Юнгом,
начиналась и кончалась пророчеством. Едва ли это может быть удивительным,
если учитывать основные темы и интересы, общие для них обоих.

Нужно просто подумать о Хидре: таинственном пророке и внутреннем
наставнике, более реальном, чем всякий внешний учитель, который появля-
ется во всей своей скромной зеленоватости только тем, кому позволяет себя
увидеть. И нет ничего неожиданного, что очарование Хидром разделяли они
оба, учитывая, что для них обоих учителя оказались, как и Хидр, незримыми
пророками совершенно особого рода.22

Было бы легко добавить другие примеры, вроде их общей страсти к Ио-
ахиму Флорскому, христианскому пророку, который притворялся, что он не
пророк, и общее для них понимание его ключевой важности для всякого ре-
ального понимания Запада. Но есть менее очевидные случаи, вроде важности
воображения, которое ведёт нас прямо к источнику силы их идей.

Работа Юнга известна центральной ролью, которую она придает «актив-
ному воображению»; Корбена — центральной ролью, которая приписывается
тому, что он называл «имагинальным», в отличие от чисто воображаемого. Как
с одним, так и с другим некоторое самодовольство позволяет легко вообразить,
будто прекрасно понятно, что они значат.

Однако, реальность в том, что за их идеями о воображении лежит одна
древняя концепция, известная им обоим по латинскому названию. Это идея
imaginatio vera: реального или подлинного воображения.

Эта глубоко парадоксальная идея, которая проистекает из древних гермети-
ческих и мистических традиций, подобна скрытому сердцу, бьющемуся в серд-
це всего остального, что они говорили или делали. Для них обоих, и в этом они
были совершенно едины, это забытый принцип, который отделяет реальность
от всякого нашего обычного потворства фантазии; постоянного воображаемо-
го мышления.

В то же время, это истинное или реальное воображение — сила, ответ-
ственная за создание всего вокруг и внутри нас, от наших мыслей до самых
звёзд. Это также сила, которая может вернуть нас к продуктивному, дей-
ственному центру самих себя, потому что, как лаконично утверждает Юнг,
«реально то, что работает».

И исторически, как хорошо знал Корбен, эта способность к «истинному
воображению» — редкое качество, присущее только особому роду людей.

Прежде всего, оно было присуще пророкам.

Анри Корбен вернулся в Париж из Тегерана в последний раз в начале
1978 г.: его последнее возвращение на Запад из места, которое он стал счи-
тать своим духовным домом.

Внутренне в месяцы, ведущие к его смерти в октябре, он всё более и более
жил в мире пророков — и таинственной внутренней музыки, которую уже
обсуждал с Юнгом четвертью столетия ранее. Внешне — до самого конца
были люди, со всех сторон тявкающие на него в ожидании трапезы, жажду
щие куска свежей плоти.

И тем не менее, на Западе, как и везде, рыцарская этика не давала ему воз
ражать, когда они искажали или манипулировали его сочинениями и идеями,
чтобы поставить на службу своим эгоистичным целям.

Его линия поведения была кристально ясна. Он чувствовал своим долгом
никогда не критиковать коллег открыто или не соглашаться с ним на публике;
только подчёркивать моменты, в которых они согласны; даже, если необхо-
димо, выдумывать точки согласия; и, особенно будучи разочарованным или

преданным, продолжать называть отдельных людей своими дорогими колле-
24

гами и друзьями.

И одной из худших проблем, с которой он столкнулся на Западе, были юн-
гианцы. На одном уровне, в духе коллегиальности, он был рад предложить
им полное одобрение и поддержку. На другом уровне он был утомлён ими,
а также множеством других людей или вещей: до смерти устал от того, как
они продолжали психологически доводить его до грани, пытаясь превратить
суфийские идеи, с которыми он знакомил Запад, в инструмент, которым они
могли бы пользоваться своими слишком человеческими руками.

Например, был случай Джеймса Хиллмана. Джимми из Нью-Джерси
обладал воистину блестящим, искрящимся, бесстрашным умом. И весьма
публичным жестом решил сделать не только Карла Юнга, но и Анри Кор-
бена двумя «непосредственными отцами» того, что, в конечном счёте, стал
называть своей имагинальной психологией. Однако за ширмой осталось то,
что Стелла неоднократно описывала мне во всех деталях: как всё обернулось,
когда Хиллман совершил паломничество в Париж, чтобы попросить благо-
словения Корбена для своей «имагинальной психологии».

В присутствии одной только Стеллы Корбен кричал на Хиллмана за не-
уместное использование и злоупотребление языком суфиев; обвинил в со-
вершенно беззаконном присвоении слова «имагинальный»; и в возмущении
вышел из комнаты, попросив жену показать ему выход.

После этого, конечно, рыцарство Корбена помешало ему открыто критико-
вать или проявить хоть малейший признак неудовольствия. И публично Хил-
лман останется до самого конца его дорогим коллегой и другом.25

Но это не значит, что, когда он чувствовал, что ситуация придавливает
его, как это случилось за несколько месяцев до смерти, он не подавал пред-
упреждения: ясные, сильные предупреждения о сведении духовных истин
к уровню тривиальной интеллектуализации и дешёвой психологизации. Од-
нако, естественно, Хиллман не обратил на это никакого внимания, как и все
остальные.

Или, чтобы быть несколько более точным, американские интеллектуалы
будут яростно критиковать Корбена только за то, что он осмеливался делать
предупреждения. Каждый, говорят нам, имеет право делать что угодно с чем
угодно, и старейшины, предупреждающие юнцов — это всего лишь нудный,
старомодный, патриархальный авторитаризм.

Странная ирония, одна из тех, которые лучше не замечать, в том, что Кор-
бен оказался лучше остальных знаком с древними персидскими сакральны-
ми традициями, которые живо изображают неуважительный отказ молодых
людей прислушаться к предупреждениям своих старейшин как верный ука-
затель на разложение и разрушение культур; на смерть и конец эпохи. Для
него неописуемой болью было наблюдать, как самое сакральное превращалось
в игрушку и видеть, как могучие древние пророчества сбывались прямо у него
на глазах.26

Однако, было бы ошибкой полагать, что юнгианцы, которых он встретил,
будут проблемой для Корбена только в старости.

Со времени первого контакта с ними, он всегда находил их коллектив-
ную бессознательную любовь к подражанию, умным клише и полученным из
вторых рук, неоригинальным идеям пародией на то, что Юнг ценил прежде
всего: полноту индивидуации, тотальное внутреннее одиночество, готовность
к внутреннему водительству, куда бы оно ни привело, и «всем последствиям,
которые это влечёт за собой».27

Но к концу жизни Корбена Юнга не было уже больше пятнадцати лет —
это достаточно долгое время, чтобы, под давлением постоянных нападок юнги-
анцев, он иногда мысленно забывал, зачем это всё было нужно. На некотором
уровне встречи между ними почти превратились в далёкое воспоминание.

Но, тем не менее, суть никогда не менялась. Любовь и привязанность,
уважение и внутренняя благодарность, которые он чувствовал по отношению
к Юнгу, оставались столь же глубокими.28

Как и его преданность.

Легко упустить значимость того, как ближайший иранский сотрудник Кор-
бена, Сейед Хосейн Наср, продолжал дразнить и задевать его, отвергая Карла
Юнга как заблуждающегося обманщика. Наср относился к группе интеллек-
туалов и притворных эзотериков, которые называли себя традиционалистами.
По большей части, кроме самого Насра, эти традиционалисты были европей-
цами, обратившимися в ислам и решившими, что это как-то даёт им право
авторитетно говорить обо всех мировых религиях — как и обо всём остальном,
включая психологию Юнга.

Прежде всего, некоторые из них обладали несомненным качеством набож-
ности; даже святости. Многое из того, что они говорили, конечно, может по-
казаться несколько банальным, но достаточно мудрым. Заметнее всего была
не столько жёсткая ортодоксия их интеллектуализма, сколько их склонность
вещать о предметах, которые они просто не могли понять.29

Особенно бессознательно воспроизводя полномасштабные нападки древних
платоников на гностиков почти две тысячи лет назад, они развернули яростные
атаки на Юнга, делая те же ошибки, как и платоники, подменяющие своими
якобы верными верованиями непосредственность прямого опыта, претендуя
на обладание некой «изначальной традицией», которая была всего лишь ру-
котворной фантазией.

Они пространно писали с величайшей кажущейся учёностью об эзотерике,
совершенно не осознавая, что, когда вы говорите так об эзотерике, вы превра-
щаете её в точную противоположность, как юнговский дух нашего времени,
рядящийся в духа глубин.

И хотя многие из этих традиционалистов были мусульмане, от них
загадочным образом ускользнул тот факт, что со своими теориями они
нарушают суть духа ислама. Выстраивая свои величественные системы
и умственные схемы, они забыли, что, согласно Корану, всякие человече-
ские структуры — это просто ещё одна кучка пыли, которая ждёт, пока её
сдуют с Лика Божьего.30

Когда Анри Корбен был молодым человеком, его первоначальное отноше-
ние к ним было великодушным, а также дипломатичным; но, когда он стол-
кнулся со всей силой их закоснелой праведности, это долго не продлилось.

И гораздо позже всякий раз, когда Наср решал наброситься на Юнга, Корбен
страстно вставал на его защиту.

Вставая за Юнга, он сражался за то, что для него было самым драго-
ценным. Истина в том, что Юнг был как глашатай неведомого духа глубин,
превратившийся в живое воплощение Хидра, и были так называемые тради-
ционалисты, которые «подняли страшный шум», когда Юнг как Хидр поя-
вился на сцене из ниоткуда, чтобы направить людей назад к источнику жизни.

Всякие поверхностные расхождения во мнениях между Юнгом и Корбе-
ном угасали по сравнению с этим. Вот почему, даже когда Корбен пытался
описать людям Запада реалии духовного опыта в древней Персии или сре-
ди персидских суфиев, оказалось, что он вернулся прямо к Юнгу. Или, как
он объяснял: мы имеем здесь дело с реалиями, которые так утончённы и так
архетипически мощны, но «так чужды нашему нормальному современному
сознанию, что без учения К.Г. Юнга было бы трудно разобраться в том, что
они значат как живой опыт».

Он также выражался гораздо более лично, пытаясь сообщить публич-
но свою бесконечную благодарность Юнгу: «Именно в Эранос паломнику,
прибывшему из Ирана, было суждено встретить того, кто своим Ответом
Иову
дал ему понять ответ, который он нёс внутри из Ирана. Путь к вечной
Софии» — той же Софии, которую Юнг нарисовал для своей Красной книги
как живой опыт души, которая утаскивает вас в вечность, чтобы помочь вам,
по крайней мере, частью, вернуться.

Но есть ещё более значимый факт, записанный Корбеном, стоящий целой
книги, недавно изданной о Юнге.

Он писал это с одной ключевой целью, которая заключалась в том, что-
бы показать, что, понятая должным образом, юнгианская психология — это
единственный реальный эквивалент дзен или тибетского буддизма для людей
Запада. И это единственный реальный эквивалент, потому что, по ту сторону
догматизма традиционалистов, а также догматизма юнгианцев, она даёт пря-
мой доступ к сути духовного опыта — оригинального «изначального опыта»,
потенциально доступного всем нам на Западе, но так долго отвергаемого как
еретический, столетиями изгоняемого догматизмом христианской церкви.32

Естественно, в этом есть странный парадокс — то, что востоковед, ко-
торый всю взрослую жизнь специализировался на персидских традициях,
половину жизни проведший как дома далеко от Европы, так решительно ука-
зывает назад, на собственную западную культуру.

Но именно это Корбен и сделал. И поэтому он так мало сочувствовал за-
падным традиционалистам, которые приняли то, что считали новыми лично-
стями, обратившись в ислам и, в некоторых случаях, оставили свою родную
культуру мёртвым.

Для него всё, что он делал на Востоке задумывалось как акт служения За-
паду. Он знал, что он всегда и прежде всего западный человек; что его пер-
вейший долг в том, чтобы служить Западу; помочь исцелить его, спасти от
забывчивости, вернуть к его духовному источнику.33

И важно понимать, что он увидел, когда, как западный человек, взглянул
на Юнга и психологию Юнга, которая для него как постороннего человека
была чем-то большим, чем просто некая специализированная техника. Это
было знание Юнга, его реальная наука о душе.

В своей работе о Юнге и об учении Юнга об индивидуации он описывает,
что же именно он увидел. Я вижу, говорит он, прибытие зари. Я вижу солнце,
восходящее на востоке. Но под ним он понимал не физический восток.

Он имел в виду внутренний восток: восток внутри нас всех.

Отвергнуть нашу западную культуру, глядя на географический восток
в поисках своей идентичности и подлинной самости, в поисках учения и на-
ставления, это идеальный способ сбиться с пути; быть вырванным с корнем,
как цитирует Корбен Юнга; или, как говорит тот же Юнг, забыть, что у нас
вообще есть сад, и питаться, таская чужеземные плоды.

И Корбен объясняет, что эта точка солнца, восходящего на заре, которую
он встретил в работе Юнга, та же самая, что и момент зари или ишрак в су-
фийском учении Сухраварди. Странно видеть, как не только Корбен понимал

Юнга в свете этой суфийской традиции, но и Юнг чувствовал себя понятым
только суфием.34

Это может звучать очень привлекательно, вот только дело совсем не в этой
привлекательности. Дело в том, о чём мы и знать не хотим, дело в нашей от-
ветственности как западных людей взглянуть в лицо тьме собственной куль-
туры, не отворачиваясь. И нет ничего ошибочнее, чем полагать, что Корбен
был слишком духовным, чтобы столкнуться с этой внутренней тьмой.

Он не слишком много говорил об этом, потому что считал это работой
Юнга; но прекрасно знал, когда столкнуться с тьмой и как. Это очень полезно
изучать по восточным учениям, кроме тех случаев, когда вы пытаетесь исполь-
зовать их, чтобы скрыть тьму и пустоту внутри. Они могут пролить некоторый
свет на вашу проблему, но никогда не способны её решить.

И они никогда её не решат, потому что единственное реальное решение
приходит из самой проблемы.

Когда Корбен хотел это проиллюстрировать, он обратился, достаточно
уместно, к западным легендам о Граале. Лучший известный ему способ доне-
сти свою мысль — это процитировать прекрасное высказывание: Seule guerit
la blessure la lance qui la fit
, «Рана исцеляется только копьём, что нанесло её».

Юнг тоже был глубоко знаком с той же ситуацией из легенды о Граале —
этой невозможной задачей исцеления раны через инструмент, что вызвал её.
С одной стороны, конечно, это была как раз его задача.

С другой, когда он говорил о ней объективно, то описывал эту работу по
возвращению для исцеления зияющей раны, нанесённой так давно, как не-
возможную работу столь же невозможного спасителя или Саошьянта; драго-
ценного камня, отца всех пророков, который возвращается через тысячи лет,
принося совершенно новое откровение.

И насколько эта задача невозможна, становится ясно, если найти в себе
мужество, хоть на миг, чтобы лицом к лицу столкнуться с той индивидуаль-
ной, но и коллективной пустотой и тьмой внутри себя — не пытаясь ничего
сделать, вроде позитивного мышления или выдумывания детских схем, чтобы

заполнить дыру.

Незадолго до смерти Юнг вспоминал пророчество своей души, предсказы-
вающей будущее, когда, почти половиной столетия раньше, он был погружён
в работу над Красной книгой.

Она предрекла, что сначала он будет привлечён и четвертован; затем раз-
ные его части бросят на весы, чтобы взвесить перед продажей. Как и многие
шаманские реалии, это пророчество имело глубочайшее значение, а также же-
сточайшие последствия.

И благодаря всем, у кого нет времени для реалий души, или мистерий про-
рочества, описанное ею сбылось в точности.

Как только появлялся кто-то, особенно из Америки, с блестящими ново-
стями, что ещё одна организация создавалась для подготовки потенциальных
будущих юнгианцев, он был сокрушён и опустошён. Кроме того, ближе к дому,
только благодаря немалой доле искусного шантажа и обмана люди, наконец,
убедили его принять неизбежность института, основанного в Цюрихе в его
честь. Но даже на величественном открытии в 1948 г. ему было трудно скрыть
недовольство и неохоту в отношении всей этой затеи.

Как-то с его уст соскользнули слова, что «мой дедушка, Карл Густав
Юнг, некогда основал дом для отсталых детей. Теперь я основываю такой
для отсталых взрослых». И за его словами, как обычно, был намёк, что люди,
желающие понять его работу, должны винить самих себя, если пытаются кон-
сультироваться у тех, кто претендует действовать или говорить от его имени.
Вместо этого нужно обратиться прямо к его книгам.

Иногда он решал появиться в новом институте, но нечасто. В согласии с его
обычной философией невмешательства он намеренно и весьма забавно дер-
жался в стороне; предоставил всем заниматься тем, чем они и так занимались,
выставлять себя дураками по своему выбору, делать свои выводы, создавать
весь этот обычный беспорядок.36

Было только одно условие, на котором он настаивал, когда соглашался
на всё это мошенничество, потому что это единственное, что для него дей-
ствительно имело значение. Оно заключалось в том, чтобы основной целью
и центром внимания цюрихского института было стремление к междисципли-
нарному исследованию целого перечня тем, которые он тщательно перечислил
и указал. То, что он станет местом подготовки терапевтов, было последним,
о чём он мог подумать.

На самом деле, даже директор института утверждал с самого начала, что
создать курсы подготовки для тех, кто хочет стать юнгианцами, было бы пол-
ным абсурдом, потому что процесс индивидуации каждого человека совер-
шенно уникален.

Однако, довольно скоро институт превратился в центр подготовки, соз-
дающий будущих юнгианцев, тогда как всякие планы по углублённым иссле-
дованиям были заброшены. И, благодаря этому особому развороту, который
часто встречается в таких ситуациях, очень скоро люди оглядывались назад,
изумлённые, что Юнг оказался не способен постигнуть истинную цель инсти-
тута или понять, в чём должно быть его предназначение.37

Так деликатно, но настойчиво и коварно, была переписана история. Во имя
Юнга, официально и весьма эффективно, юнгианцы сумели избавиться от
Юнга. Естественно, могли и до сих пор могут быть всякие правдоподобные
оправдания, иносказательные рассуждения, всесторонняя защита для оправ-
дания продолжающегося марша эволюции. Но результат с ужасающей про-
стотой описал Вольфганг Паули — известный физик, сотрудник Юнга в их
работе над синхронистичностью, который был приглашён служить научным
покровителем, а потом угрожал уйти в отставку, потому что институт полно-
стью предал свои принципы.

Согласно Паули, помпезно названный Институт К.Г. Юнга уже выродился
в конвейер, нацеленный на массовое производство того, что нельзя воспроиз-
вести; в некую сборочную линию фаустианской ментальности, хотя, конечно,
в эту ментальность встроен отказ видеть истину о себе. И есть немалая ирония
в том факте, что это Паули как учёный чувствовал необходимость защищать
бессознательное от терапевтов, которые профессионально занимались разру-
шением снов пациентов.38

Но не только Вольфганг Паули смотрел на вещи таким образом.

Анри Корбен тоже был поражён, наблюдая, как те, кто называли себя юн-
гианцами, брали открытия, совершённые Юнгом в глубинах бессознательного,
а затем превращали их в механические инструменты — в мелкие приспособле-
ния или некие автоматические устройства, которые можно удобно включать
в любой удобной ситуации вне зависимости от того, насколько уместным или
неуместным может оказаться это устройство.

Для него, как и для Паули, ужасно было видеть людей с их коллективными
фантазиями об индивидуации, превращающих открытия такой глубины в ме-
ханические и даже разрушительные клише.

Однако, Корбена больше всего поражали не юнгианцы. Его поражал тот
факт, что, когда он упомянул свои негативные впечатления Юнгу, тот немед-
39
ленно и всем сердцем согласился.

Нет необходимости говорить, что причин для удивления не было. Юнг сам
ясно выразил в своих сочинениях, как болезненно осознавал склонность бла-
гонамеренных последователей и учеников выворачивать всё наизнанку, сме-
шивая открытия с догматами; никогда не уметь самостоятельно исследовать
и совершать открытия; хватать конечный результат чьего-то учёного опыта
«в надежде, что всё само собой повторится» и, тем самым, «ставить весь про-
цесс с ног на голову».

«Это», добавляет Юнг, случалось в прошлом и «происходит до сих пор».

Иногда он писал о бесконечном мусоре, который любили штамповать и вы-
думывать его ученики на основе тех вещей, которые он сказал или опублико-
вал; о всех людях, которые претендуют на то, чтобы говорить, как законные
представители от его имени, но, в сущности, не имеют представления «о чём
вообще речь». И это не говоря о его наблюдении, что в важнейшие моменты
так называемая «юнгианская партия» была не лучше и не мудрее других со-
вершенно обычных людей — а также наблюдениях других о том, как быстро
40
юнгианцы могли превратиться в настоящих чудовищ.

Но самым интересным Анри Корбену в полноценном ответе Юнга пока-
залось вот что: юнгианцы годами заигрывали с рассказом о том, как однажды
в раздражённом, но юмористичном настроении Юнг заявил группе своих по-
следователей: «Слава Богу, я Юнг, а не юнгианец». Очевидно, они не осоз-
нают, что это гораздо больше, чем внутренняя шутка, предназначенная только
для юнгианцев.

На самом деле, Стелла Корбен описывала мне, как Юнг весь оживал в тот
самый момент, когда говорил эти слова ей и её мужу каждый раз, когда они
встречались наедине. И, как она вспоминала, в частности, когда Корбены
покидали дом Юнга в Цюрихе однажды вечером, всё ещё стоя на пороге, он
глухо крикнул им в ночи: «Слава Богу, я не юнгианец!»41

Эта проблема юнгианцев в его уме была неотделима от проблемы институтов,
созданных в его честь, а также от ещё большей проблемы будущего, уготованного
для его работы. И не случайно, что, когда он говорил о цюрихском институте, в част-
ности, людям, которым доверял, его прогноз был довольно безрадостным.

Временами он описывал, что всё идет довольно неплохо, чтобы тут же добавить,
какая опасность исходит от профессиональных преподавателей и преподавания, си-
стематически убивающих всякую подлинную идею. Это, добавляет он, печальная
судьба, от которой едва ли можно спастись; но с великим тщанием возможно, в луч-
шем случае, держать лодку «на плаву какое-то время» и помочь этим архетипиче-
ски идеям прожить свою судьбу, внутри института или вне его.

И затем он добавляет, что настоящую истину уничтожить нельзя, как бы
отчаянно люди ни старались.

Он также был довольно конкретен обо всех проблемах последователей
и учеников, настаивая, что «Институту повезёт, если он не переживёт свою
творческую пользу в течение поколения».

С учётом учителей и учений, появляющихся повсюду, стремящихся сохра-
ниться в веках, мрачный взгляд Юнга на будущее всякой организации, создан-
ной в его честь, может показаться исключительным свидетельством научной
скромности. Но понимать его утверждения таким образом значит совершенно
неверно их истолковать, потому что он не сравнивал свою работу с работой
какого-то современного учёного.

Он сравнивал её с работой Христа. Для него всё, что он сказал о живых
идеях и невозможности поддерживать в них жизнь в институциональных орга-
низациях, было напрямую основано на понимании того, что случилось с учени-
ем Христа, когда оно было поглощено, полностью преображено и постепенно
убито христианской церковью.

Естественно, всё находит своё место в большой системе вещей. Как он го-
варивал: дух и огонь Христа должны были исчезнуть, оказаться растоптан-
ными, чтобы могли существовать любители институционализма. Рождение
Церкви было попросту вторым распятием и смертью Христа.

И после этого единственной возможностью для духа Христа выжить было оста-
ваться в сердце немногих тайных еретиков и мистиков. В остальном учреждения хри-
стианства превратятся именно в то, что он предсказывал миру юнгианцев.

Оба они, как один, так и другой, будут подхвачены официальным шарла-
танством священствующих притворщиков, с энтузиазмом распространяющих
свои ложные лекарства и мёртвые подражания.

Но есть ещё одна деталь в этой картине, которую легко упустить — по-
тому что даже фактическое пророчество Юнга, что институт в Цюрихе едва
ли продержится больше одного поколения, совсем не так произвольно, как
может показаться.

Его великим предшественником в родословной еретиков и гностиков, к ко-
торой он принадлежал, был пророк Мани; и Мани утверждал совершенно
конкретно, что только слова, сохранившиеся в собственных книгах пророков,
способны сохранить живым их учение.

Тем пророкам, которые не предприняли должные предосторожности, либо
не написав никаких книг, либо написав слишком мало, порча их учений обе-
спечена. «Уже первые ученики их не понимали, и непонимание приумножа-
лось от поколения к поколению.. .так что, в конце концов, ядро истины было
полностью утрачено в мешанине ошибок».

И это легко приводит нас к тому, с чего мы начали, потому что «с манихей-
ской точки зрения традиционные враги других религий никто иные, как их
апостолы, учителя и проповедники. Все они равно виновны в том, что сбили
человечество с пути истины».

В наше время нежеланным сюрпризом оказывается помещение Юнга об-
ратно в его духовный контекст, потому что тогда внезапно всё обретает слиш-
ком ясный смысл.

И всё это печальные новости для современных юнгианцев, которые зани-
маются модернизированием и упрощением Юнга; приспособлением его психо-
логии к реалиям двадцать первого столетия, рационально спасая её от вздора
постыдных текстов вроде Красной книги.

Самая большая проблема с такими попытками модернизации в том, что для
спасения чего-то нужно знать, что именно спасают — но понять это, в дан-
ном случае, значит осознать, что спасения нет.

И отвергнутая реальность, к которой всё возвращается, для Юнга заклю-
чается в том факте, что всё значимое и ценное полностью зависит от боже-
ственной воли.

Каждая написанная книга являлась ему как божественная задача, воз-
ложенная бессознательным. В то же время, каждый подлинный контакт,
который он или его книги устанавливали с кем-то в мире, был прямым ре-
зультатом божественной «благодати», таинственно действовавшей за преде-
лами понимания человека.

Он знал, что способен через свои опубликованные слова присутствовать
в жизни людей, живущих в самых разных местах, даже в других странах;
и этот непосредственный контакт никак не связан со структурами учрежде-
ний или организаций, потому что, как он объясняет, это никак не связано ни
с пространством, ни со временем.

На самом деле, человеку даже не нужно прочитать ни слова Юнга, доста-
точно просто услышать о нём, чтобы получить немедленный доступ к глубо-
чайшей тайне его существа: к тому, что он называет «божественная причина
моего существования». И, как добавляет он словами, странно напоминающи-
ми о Христе, «подчиняясь божественной воле, я живу ради человечества, не
только для себя, и всякий, кто понимает это послание, содержащееся и пере-
даваемое моими сочинениями, тоже будет жить ради меня».

Всё остальное, включая все другие книги, написанные о нём или даже им
самим, пустая трата времени, если только они не созданы в согласии с боже-
ственной волей. А что до образования юнгианских институтов или организа-
ций, конечно, можно сказать, что они тоже в божественной воле.

Но совершенно ясно, что это не та же божественная воля, о которой думал
Юнг.43

Конечно, его пессимистичные пророчества — это не лучшие новости для
многих более духовно настроенных юнгианцев, которые взирают на него,
возвещающего славную новую эпоху Водолея, которые верят, что обожение
многих уже на пороге, и готовы собраться и славить неслыханную новую эпо-
ху, в которой они будут учиться творить совместно с божественным, которые
видят в публикации Красной книги чудесно синхронистичный знак нашего
коллективного продвижения к стадии, на которой всё его учение будет, нако-
нец, впитано и понято.

Тщетно надеяться, что такие люди поймут, что всё это умозрительное
буйство всего лишь перекладывание жестокой современной фантазии о ма-
териальном прогрессе с экономического плана на духовный. Это та же самая
эйфория; то же безумное манипулирование фактами и числами; та же бесчест-
ность и самообман.

Реальность в том, что можно найти и опубликовать пятьдесят Красных
книг
или даже сто, но если мы не знаем, как их читать, никакой разницы не
будет. Каждый раз, когда мы одобрительно похлопываем себя по плечу за всё
углубляющееся знакомство с Юнгом, мы движемся в строго противоположном
направлении от самого Юнга, который имел достаточно ужасной скромности,
чтобы лицом к лицу столкнуться со своим идиотизмом и, чем старше стано-
вился, тем меньше и меньше понимал всё вокруг.

Что до самой Красной книги, то она о нашей крови. Подлинная синхрони-
стичность связана не с нашими раздутыми эго, а с тем фактом, что, когда он
начал над ней работать, мир столкнулся с огромной катастрофой, а когда кни-
га была опубликована, почти сто лет спустя, миру грозит столкнуться с ещё
большими катастрофами. И если мы не готовы пойти ещё дальше во тьму бес-
сознательного, чем Юнг, если мы не готовы найти сверхчеловеческую силу,
которая требуется, чтобы смеяться, как он, над перспективой полного уничто-
жения, у нас нет ни малейшего шанса приблизиться к настоящему духу и огню.

Что до обожения многих, то Юнг дал причины, по которым это, к сча-
стью, ещё не случилось, и это значит, что Христос всё ещё волен приходить
и уходить, когда хочет. Что до со—творения с божеством или превращения
в божество, то единственная божественность, о которой Юнг мог говорить
честно — это сверхчеловеческая божественная сила, которая у нас есть, что-
бы уничтожить самих себя.44

И остаётся эпоха Водолея.

Конечно, Юнг мог говорить, как визионер о «новой религии», которая,
в конечном счёте, возникнет спустя шестьсот лет, о гигантском храме, кото-
рый уже строят незримо бесчисленное множество людей «в Индии, в Китае,
в России и по всему миру».

Но есть важнейшие аспекты этого видения, которые мы обязаны отметить
для себя. Во-первых, из описания Юнга совершенно очевидно, что этот
огромный храм, чье основание и столпы уже возводятся множеством людей
по всему миру, не просто творение юнгианцев. Его структура и природа про-
стираются гораздо дальше.

Во-вторых, те немногие люди, работающие вместе с ним, в разных местах
подлинно трудящиеся ради будущего, по-своему помогают строить не новую
психологию, а то, что он называет «новой религией» — ещё один признак из
тысячи, что для Юнга его работа всегда была прежде всего вопросом религии.
И в-третьих, это не единственное место, где он говорит о периоде в шестьсот
лет в будущем.

Напротив, он так объяснял, так как полностью смирился с той перспекти-
вой, что его работа не будет признана ещё очень долгое время. На самом деле,
он предчувствовал будущее, в котором она просто исчезнет, наряду с прак-
тически всем остальным, вследствие войны или эпохи «варварского разру-
шения». Одной его скудной надеждой было то, что «если наша цивилизация
выживет, или человечество где-то сохранится, возможно, в Австралии или
Бог знает где», тогда его работа может быть где-то когда-то вновь откопана.

И в таком случае он разделит судьбу Мейстера Экхарта, чья работа была
погребена и забыта на шесть столетий, затем внезапно снова выкопана, чтобы
люди осознали, что он был один из величайших мистиков в истории.

Здесь тоже есть некоторые ключевые моменты, которые следует отметить.
Опять-таки, нет ни малейшего следа, что он хотел, чтобы его запомнили, как
известного учёного, потому что, опять-таки, речь идёт о религии: о сравнении
его, одинокой фигуры в современном мире, с одним из величайших мистиков
средневековья.

Но это только малость того, что Юнг на самом деле говорит.

Для него самое вероятное будущее, лежащее впереди, это глобальное унич-
тожение, всеобщая война, катастрофический спуск в варварство со стороны
цивилизации, которая существовала тысячи лет. И если — только «если» —
какой-то крошечный остаток этой цивилизации сохранится после грядущего
полного уничтожения, есть некоторый шанс, что его работа будет где-то от-
копана, чтобы стать частью нового мира.

Конечно, в большом масштабе, это не сулит ничего хорошего выживанию
нашего мира или непрерывности всего, что мы стали считать своим. На безгра-
нично меньшем масштабе это тоже ещё одна вмятина на чувстве собственной
важности организованных юнгианцев, потому что вся деловитость не будет
иметь ни малейшего значения; нисколько не изменит неизбежного исхода.
Если шесть сотен лет спустя, в будущем, работа Юнга будет откопана, как
это случилось с работой Мейстера Экхарта, то только благодаря благодати,
присущей самой работе, и это никак не будет связано с толкованиями и невер-
ными интерпретациями, навязанными последователями.

Долгое время в Тибете была традиция терма: духовные сокровища, ко-
торые закапывают и забывают в темнейшие времена, чтобы, когда настанет
должное время, кто-то выкопал их или они спонтанно явились на свет.

Но на Западе тоже есть своя традиция этих погребённых сокровищ.45

Теперь должно быть ясно, почему, в большом раскладе, Юнг не был скло-
нен помогать юнгианцам с их институциональными мечтами. Однако, должно
быть ещё яснее, что грядущее для человечества по представлению Юнга —
это не просто пара ограничителей скорости.

Напротив, внутренне он предвидел темнейший период забвения. И это
приводит нас к важнейшему вопросу.

Юнг всегда подчёркивал, что будущее для нас в настоящем совершенно чу-
ждо и непостижимо. Вся жизнь, земля и новое человечество будут настолько
иными в эру Водолея, что строить догадки о них в нашу старую, умирающую
эпоху — пустая трата времени. Он объяснял, как один эон всегда дает семена
и почву для грядущего эона.

Но, как указывали древние гностики, никто не сеет летом и не жнёт зи-
мой. И, как указывал Юнг, во что вырастет посеянное семя, нам совать нос
не следует; это не наше дело. Наше дело — это то, на что ни у кого из нас,
спешащих к собственному року, нет времени: узнать о нашей настоящей куль-
туре и психологии, изучая, естественно, при помощи латыни или греческого,
наше прошлое.

Первое, что следует отметить — времена перехода из одной эпохи в дру-
гую всегда крайне сложны. Второе — всякий переход становится не просто
трудным, а более или менее невозможным, когда уроки уходящей эпохи не
были полностью выучены. Вот почему Юнг как пророк придавал такой силь-
ный внутренний акцент своей личной жизни добровольного страдания и осоз-
нанной жертвы, и почему комментаторы и толкователи, которые замысловато
заявляют, что его психология была нацелена на преодоление всех христианских
ценностей, бесконечно заблуждаются.

Поэтому он также подчёркивал, что, погружаясь в состояние тьмы, мы всё
ещё живём в христианском эоне Рыб, то есть «нам крайне нужны христиан-
ские ценности»; и поэтому, не бросая близких, он продолжал поддерживать
и воодушевлять их.

В конце концов, немного воодушевления перед лицом невозможного всегда
желанно. Нам нужно понять, что пророки, занятые невозможной работой по
спасению мира от него самого, не заинтересованы в выгоде. Они делают то,
что делают, не ради неудачи или успеха.

Они делают это, потому что должны.

Не стоит и говорить, что это нисколько не разгоняет бездонную тьму впе-
реди. Фантазировать о новом мире или новом человечестве, живущем через
сотни лет, совершенно тщетно, потому что единственное, что достойно нас,
осознанных людей — это со всей силой и честностью столкнуться с нашим
настоящим, а также непосредственным будущим.

В этом конкретном переходе он видел нечто гораздо худшее, чем обычно
происходящее в такие времена массовой меланхолии и отчаяния. «Мы при-
ближаемся к Водолею», — писал он другу, — «и мы стоим только на пороге
этих апокалиптических событий!»

И, как он делал неоднократно, он приводил латинский текст древних ора-
кулов сивиллы, содержащих древнее визионерское пророчество, не вполне
совпадающее с нью — эйджевскими восхвалениями эры Водолея:

Luciferi vires accendit Aquarius acres, «Гнев Люцифера заставит пылать
Водолея».46

В последний год жизни человек, который помог столь многим пройти черед
депрессию, сам впал в глубочайшую депрессию.

В ноябре 1960 г. Юнг написал несколько слов объяснений тому же англича-
нину, которому уже писал, с такой простотой, о крайней обыденности архети-
пической жизни — и о том, как никогда не подозревал, что тьма современного
мира будет такой плотной.

Он описывал Юджину Рольфу как чуть не убившая его болезнь заставила
«понять, что мне нужно и что я никогда не мог показать другим. Я практи-
чески одинок. Есть немногие, понимающие то или другое, но почти никто не
видит целое».

И он спрашивал: «Зачем мне продолжать жить? Моя жена мертва, мои
дети далеко и все в браке. Я провалил свою важнейшую задачу открыть лю-
дям глаза на тот факт, что у человека есть душа, что в поле есть погребённое
сокровище, и что наши религия и философия в прискорбном состоянии. Зачем,
47
в самом деле, мне продолжать существовать?»

Но он недолго оставался наедине со своими вопросами. Рольф был так тронут
письмом, что поделился им с ведущими юнгианцами в Лондоне. Новости о нём
распространялись, и скоро люди собирались толпами, убеждая себя, что его чув-
ство провала было не настоящим; просто мимолётным упадком; что он не оставался
долго в подавленном состоянии и скоро полностью вернулся в норму.

И они поспешно отвечали на его вопросы за него — чем дальше, тем твёр-
же и напряжённее.

Конечно, говорили они ему, вы не потерпели неудачу! Если бы вы взгляну-
ли на нас пятьдесят лет спустя, вы бы увидели, что мы — те, кого вы ждали.
Вы представить себе не можете, как быстро человечество продвигалось после
вашей смерти. Благодаря вам, произошло такое коллективное пробуждение,
такой прогресс в осознании бессознательного, что недоступное пониманию
людям тогда, легко понимают сейчас. Вы посеяли семена. Мы — плод.

Не стоит и говорить, что никто, за исключением Рольфа, не беспокоился
по-настоящему о Юнге: только о себе, своей репутации, особенно о самоо-
правдании. И в этом они проявили себя неспособными ни увидеть целое, ни
понять, что ему нужно.

Кроме того, они, похоже, не осознали, что в своих великих притязаниях
быть именно теми, о ком он мечтал — воодушевляясь ложным индейским
пророчеством, что мы именно те, кого они ждали, согласно новейшему попу-
лярному юнгианскому жаргону, «мы лидеры, которых мы ждали» — они как
раз и оказываются причиной, по которой, заглядывая вперёд, Юнг становился
48

таким подавленным.

Для настоящих пророков неудача абсолютно гарантирована. Поэтому так-
же, в той мере, в какой их послание оставляют в покое, они всегда будут непо-
пулярны. И стремление увидеть плод посеянных Юнгом семян может казаться
таким по—человечески естественным, вот только, на большом масштабе это
значит упустить саму цель его работы.

Если уж искать подлинный плод, то сотни лет спустя — даже хотя в на-
шем мире мгновенного самоудовлетворения кажется немыслимым что-то
настолько долгое.

А что до современных клише об осознании бессознательного, то они могут
звучать крайне впечатляюще, если говорить таким образом.

Однако, иногда полезно сверяться с реальностью. Сам Юнг был так за-
нят установлением равновесия между сознанием и бессознательным, что был
склонен рассматривать этот исключительный акцент на осознании бессозна-
тельного скорее присущим намерениям Фрейда, а не ему.

Закон таков, что от поколения к поколению некоторые вещи могут быть
осознаны, чтобы другие ускользнули назад в бессознательное; новые добро-
детели вступают в игру, тогда как старые отпадают на вращающемся колесе
времени. А что до Юнга, то сейчас важнее всего отметить, как в последние
месяцы жизни его представления о сознании глубоко изменились.

В важности и ценности, которую он приписывал сознанию, всегда была зата-
ённая двусмысленность. Но, наконец, в результате своих медитаций, он вошёл
в состояние, в котором оставил всякий след осознанности и признал, что, в конце
концов, «он больше не доверяет сознанию в обычном смысле».49

В конечном счёте, ему удалось, в некотором роде, вырваться из депрессии
к концу 1960 г., хотя и не сразу. В этом, коротко говоря, была красота его
двух личностей. Он был, как и Анри Корбен, мастером обликов и обличий;
идеальным шоуменом; изумительным дипломатом.

До самого конца он знал, как сиять улыбкой перед группой фотографов,
наслаждаться лучшими винами. Его личность №1 с её открытой светскостью
и общительностью обладала всей грандиозностью моднейшего американского
отеля в Чикаго или Нью-Йорке.

Она была безусловно президентской.50

Но за всем этим происходило нечто ещё более грандиозное: нечто такое,
что не могло скрыть никакое представление. И, если хотите, это можно на-
зывать войной.

Война была буквально источником его самой творческой и значительной ра-
боты. Именно пророческие сны и видения, преследовавшие его в месяцы перед
началом Первой Мировой войны, привели его к началу работы над Красной
книгой
, из которой последует столько всего. Однако, дело не в том, что Юнг
уже осознавал неизбежную катастрофу ещё до того, как разразилась война.

Он продолжал осознавать тёмную реальность войны даже после того, как
худшее, казалось бы, миновало. Когда Вторая Мировая война, наконец, сме-
нилась миром, большинство людей в Европе были так счастливы снова вздох-
нуть свободно; бросились в процесс восстановления и строительства с нуля;
оптимистично вернулись к прежней жизни.

Но Юнг не мог, потому что знал, что западной культуре пришёл конец.
Для него Европа была не более чем «разлагающейся тушей», и он мог ясно
видеть те же вещи, которые всякий, чьи глаза были открыты, видел в конце
Римской империи.

Для него кошмар войны кончился не миром, а «рубежами ада». И хотя
может быть чудесно продолжать наслаждаться тем малым, что ещё осталось
от великой цивилизации, глубоко внутри люди знают, что это лишь «остатки,
и дни их сочтены».

Для Юнга с его осознанием не было освобождения от мрачности войны;
не было возвращения к норме. И он был просто вынужден оставаться в этом
осознании всё время, потому что, если вас действительно заботит спасение
и сохранение мира, именно это вы должны делать.

Если вы не можете помешать людям, жаждущим отправиться на войну,
в конечном счёте, нет смысла бороться с очевидным. Тогда, по крайней мере,
вы должны спасти и защитить тайную суть их культуры, чтобы её семена или

тлеющие угли сохранились для какого-то отдалённого будущего в грядущем

разрушении.

Духи войны хорошо подготовили Юнга как военачальника.

Его работой было идти туда, куда не пойдёт никто; делать и говорить то,
что другие постараются забыть. Пока все остальные пытаются заниматься
своими мелкими делами, поглощать сфабрикованные новости, которые им
скармливают, чтобы затем извергать их как вердикты, вынесенные не ими, он
был далёк от всего этого.

Как он объяснял в Красной книге, он видел грядущую войну, потому что
нёс её в себе. Но тогда, конечно, от неё не уклониться и не спастись. Так что
вы вынуждены дышать и человеческим, и нечеловеческим, качаться на мор-
ских волнах. И не случайно алхимики идеально описали эту внутреннюю бит-
ву — безмерность внутренней борьбы, «битву, жестокость и войну».

Ценить то, как Юнг жил в гармонии и понимании с природой, может быть
относительно легко. Однако, в то же время он был настолько глубоко погру-
жён в то, что алхимия называет работой против природы, что может быть
трудно заметить её приметы или признаки.

Один из простейших примеров — это тот факт, что чем глубже он вынуж-
ден был погружаться в бессознательное ради своих сочинений, тем хуже ста-
новился его сон. На протяжении человеческой жизни всё это наносит вред, так
что сон и нормальность других людей для него больше не нормальны.

И трогательно видеть, как вплоть до месяца перед смертью, он продол-

жал бороться и сражаться со слабеющим телом, чтобы продолжать писать до

конца.

И есть ещё то, что случилось в 1944 г., за семнадцать лет до смерти, когда
он чуть не умер. Люди любят читать, а также писать о его мистическом опы-
те в то время, на пограничной черте между жизнью и смертью. Тем не менее,
почти всем безразлично, что он описывал далее, потому что для нас, людей,
даже величайшие переживания блаженного экстаза или мистического единства
наносят вред, портят нас ещё больше.

Он описывал мучение и пытку от вынужденного возвращения в этот пло-
ский, серый, коробчатый материальный мир. Он говорил о невыносимой
ограниченности, неуклюжести и грубости физического существования, того
самого, в котором мы радостно носимся со своими субъективными драмами
о страдании, вдохновении и иллюзиях. Он объяснял, какая это была букваль-
ная агония — оставить позади невыразимую полноту объективной реально-
сти и променять её на такую пустоту; быть отделённым от объективного мира
подлинного воображения по ту сторону наших рациональных фантазий и без-
умных мечтаний.

С честностью, которую оценят только те, кто пережил то, о чём он говорит,
Юнг признает, как по возвращении всё вокруг выводило из себя и раздража-
ло — сущее издевательство над всеми легковесными клише о психологической
интеграции. И один разрушительный вывод из рассказанного им заключается
в том, что известный опыт мистического единства, огромная тайна mysterium
coniunctionis
, так хорошо скрытая от нас, развёртывается совсем не на физи-
ческом плане существования.

Это происходит не здесь по той простой причине, что, как говорили гно-
стики, этот материальный мир всего лишь грубейшая иллюзия. Реальная тай-
на единства относится к другой реальности, не нашей; и по сравнению с этой
реальностью наш физический мир со всей его важностью невыносимо пуст
и бледен.

И он также не просто утверждает, но снова и снова повторяет, как древние
гностики вроде Мани, как персидские суфии вроде Сухраварди, что это фи-
зическое существование, в которое он вынужден был вернуться — это тюрь-
ма. Проблема в том, что, как только вы восприняли его как тюрьму, вы уже
не проснетёсь как-то утром, и солнышко будет сиять так ярко, что прутья
и клетка внезапно исчезнут. Как указывает сам Юнг: хотя он смог справиться
с этой коварной коробкой и объективно принять её со всеми идиотскими огра-
ничениями, всю оставшуюся жизнь он помнил, что это всего лишь коробка.

Подлинная свобода, стоит хоть раз её вкусить, никогда не будет забыта;
и дело в том, что после такого опыта большая часть никогда не возвращает-
ся, потому что просто не может втиснуться обратно в тюрьму. Только мелкая
часть нас остаётся здесь, а всё остальное — по ту сторону. И поэтому, осо-
бенно когда он писал, близким людям становилось всё более очевидно, что он
жил в другом мире.

Поэтому, заканчивая свою последнюю большую книгу, он столкнулся
с опытом трансцендентного — потому что, достигнув такого парадоксального
состояния безличного присутствия и, в то же время, глубочайшего отсутствия,
нужно быть скорее не-человеком, чем человеком. Поэтому также в послед-
ние месяцы до фактической смерти он провёл столько времени погруженный
«в “пограничное” состояние», в котором наши человеческие чувства значат
так мало, а всякая нормальность становится лишь отдалённым воспоминанием:

состояние, о котором он всегда знал, но никогда не имел возможности погру-
зиться в него так глубоко.53

Конечно, большинство людей вокруг него слишком приспособились к жиз-
ни за решёткой, чтобы что-то знать о существовании вне тюрьмы или о вну-
тренних реалиях войны. И можно многому научиться из истории Майкла

Фордхэма, который во многих отношениях был самым влиятельным из бри-
танских юнгианцев; главным редактором собрания сочинений Юнга; и его вме-
сте с Джеймсом Хиллманом описывали как «две крупнейшие оригинальные
фигуры, пошедшие по стопам Юнга».

Письмо, которое Юнг написал Юджину Рольфу, описывая чувство полной
неудачи и неспособности со стороны окружающих понять его работу в целом,
попало в руки Фордхэма. Прочитав признания Юнга о чувстве полнейшего
провала, не говоря уже о жалобах на непонимание его работы в целом, он был
не слишком доволен и тут же прыгнул в самолёт до Цюриха.

«Полагаю, что я был если не последним гостем в Кюснахте перед смертью
Юнга, то одним из последних», — объяснял Фордхэм. — «Когда я прибыл,
он был в халате и выглядел очень слабым. Я рассказал ему о письме и о том,
как был им расстроен. Затем я сказал, как мы в Англии придерживаемся
позиции опровержения открытого непонимания и стремимся к дальнейшему
признанию его работы. Продолжая говорить, я начал понимать, что Юнг не
хотел слышать такие уверения. Он выглядел всё слабее и слабее, глядя на меня,
словно я жалкий дурак, который ничего не знает. Он не отвечал, но, спустя
какое-то время, встал со стула, и я подумал, что у него может случиться удар.
Он сказал лишь: «Фордхэм, тебе лучше идти», и я вышел из комнаты, чув-
ствуя печаль и неудачу. Он умер если не на следующий день, то в следующие
несколько дней».

Это чувство неудачи, не только юнговское, но теперь и его собственное,
оставалось с Фордхэмом до конца его жизни. Он решил, что дело в забо-
те Юнга о выживании человечества, и его погружённость в такие «глубокие
вопросы привела к чувству, что он не достиг успеха в своей миссии. Когда
я приехал к нему, я не касался этих вопросов и говорил поверхностно. Иначе
мне пришлось бы поделиться своей мыслью, что заблуждение в том, что он
спаситель мира, заставило его чувствовать себя неудачником».54

Вот один из величайших юнгианцев, редактор его опубликованных работ,
который так и не заметил деликатной настойчивости Юнга, что за иллюзи-
ей о мировом спасителе лежит подлинная внутренняя работа по беззаветной
защите мира — как и за иллюзией о том, что он пророк, лежат мучительно
вневременные реалии пророчества.

Всё это просто должно показать, что можно сколько угодно летать само-
лётами, так и не сделав первый шаг.

В конце жизни в 1961 г. у Юнга были видения, о которых никто не хочет
знать.

За сохранившиеся детали мы благодарны его ближайшему сотруднику,
Марии-Луизе фон Франц — и интервью, которое она дала на своём грубом
английском почти через двадцать лет после смерти Юнга.

Когда интервьювер спросил её о том, что случилось на самом деле, ответ
был нервным и резким:

«Я не хочу много об этом говорить. Но, уже умирая, он пытался

сообщить семье кое-какие вещи, но они не поняли их, так что он
велел позвать меня. Но они не дали меня позвать. Одна из доче-

рей делала заметки, и после его смерти передала мне. Там рисунок с

чертой, поднимающейся вверх и вниз, а под ней: “Последние пять-
десят лет человечества” и несколько замечаний о грядущей окон-
чательной катастрофе. Кроме этих заметок, у меня ничего нет».

Интервьювер спросил, что она думает о такой перспективе «Всё внутри вос-
стаёт против такой идеи!» — ответила она. — «Но с тех пор, как у меня в шкафу
лежат эти записки, я не позволяю себе быть слишком оптимистичной».

Тем не менее, она добавила, что молится, чтобы катастрофа уничтоже-
ния человечества вместе со всей жизнью на планете не случилась, чтобы
вместо этого случилось чудо, потому что «я думаю, что сдаваться нельзя.
Если вы подумаете об Ответе Иову: если человек будет бороться с Богом,
если человек будет говорить Богу, что Он не должен этого делать, если мы
будем больше раздумывать, мы можем отделаться не такой большой ката-
строфой».

И на этой обнадёживающей ноте, слегка расслабившись, она завершает
тему последней деталью: «Когда я в последний раз посещала Юнга, у него
было видение, пока я была с ним. Но тогда он сказал: “Я вижу, как огромные
пространства разрушены, огромные пространства земли. Но, слава Богу, это
не вся планета”. Так что, возможно, это ждёт нас впереди».

После всего сказанного в этой книге следует высказать ещё несколько
вещей; и первая связана с семьёй Юнга, отказавшейся позвать фон Франц.

Есть нечто поразительное в том, настолько последовательны семьи в отказе
на просьбы умирающего. Я знал человека, чьим последним желанием было,
чтобы позвали семейного кота и положили ему на живот. Но жена и дочь от-
казали ему в такой глупости. И дело ведь не в том, что умирание слишком
неистово или серьёзно, чтобы допускать такие отвлечения.

Дело в том, что желаниям умирающего нужно отказать из принципа, ради
контроля, потому что уступить им значит уступить самой смерти: погрузиться
в её хаотический вихрь.

Отказывая дать то, что просит умирающий, семья держится упрямо; бес-
сознательно добивается, чтобы желания живых одолевали желания смерти.
И часто это лишь начало ещё более бессознательного процесса, который про-
должает тащить всех всё ниже, поколение за поколением. Члены семьи могут
завладеть памятью, деньгами, репутацией, книгами умершего — но у них нет
абсолютно ничего, потому что дух уже ушёл.

И только осознанно, коллективно освобождая такой дух, они могут и сами
освободиться.

Вторая вещь связана с тем видением, которое фон Франц упоминает в кон-
це: видение в её присутствии в последнее посещение, когда ему были явлены
огромные пространства земли, полностью уничтоженные, и он якобы сказал
ей: «Слава Богу, это не вся планета».

В теории и на бумаге для человека с некоторым прямым опытом визионер-
ских реалий это, возможно, звучит нормально. Однако, психологически —
а мы как раз говорим о психологах — это совершенно неправильно.

Даже блаженные видения мистического единства могут быть достаточно
мощны в своей чистоте, чтобы сокрушить человека. Но видения катастрофы
гораздо более разрушительны для всякого здорового человека, не говоря уже
о больном и ослабшем на пороге смерти.

Вы не выпрыгиваете из такого видения, чтобы возвестить своим осоз-

всё не так плохо» и спокойно оценить его

снаружи. Вы физически захвачены внутри него; погружены в его томи-
тельную ауру.

И если Юнг действительно сказал «слава Богу, это не вся планета» (а не
фон Франц позволяет своей памяти навязать ему этот комментарий), то это
было результатом её настойчивых расспросов, пока он как мог старался поде-
литься, и вытягивания из него какого-то успокоения, потому что именно это
она хотела услышать.

Конечно, это добавляет какую-то складку на гладкой непрерывности
юнгианской традиции, которую не все рады принять. В 2013 году я поднял
эту тему с интервьювером фон Франц и предположил, что, возможно, её ин-
стинктивная нужда смягчить жёсткость пророчеств Юнга могла помочь слегка
прикрыть его собственный опыт.

Но с похвальной твёрдостью дама, которая её интервьюировала, утвержда-
ла, что ничего подобного не было. Такие догадки, настаивала она, совершенно
бессмысленны и ведут к полной неразберихе. Мария-Луиза фон Франц со
своей неизменной основательностью и тщательностью прояснила, что после
видения Юнга о полном разрушении она навестила его в другой раз, и во вре
мя этого визита у него было второе видение — видение о гораздо меньшем
разрушении.

Конечно, признала она, это второе видение указывало, что разрушение
будет огромным; но перспектива была совсем не такой плохой, потому что,
в отличие от первого видения, не будет уничтожения человечества и оконча-
ния жизни на нашей планете.

И было бы прекрасно закончить на этом обсуждение, вот только то, что
она так твёрдо и настойчиво говорила мне, неверно.

Это второе и якобы более мягкое видение — то самое, которое было
у Юнга во время последнего визита фон Франц. Но, согласно её подруге
и соседке по дому, Барбаре Ханне, в последний раз фон Франц видела Юнга
за восемь дней до смерти. И, с другой стороны, очень легко понять, что фон
Франц имела в виду под своим странным утверждением, что его, предполо-
жительно, первое видение об ужасающем конце человечества было, «когда он
уже умирал».

«Уже» — это лучшее английское слово, которое она нашла в качестве пря-

», то есть «прямо сейчас», «точно», «в тот

же самый момент».

Иными словами, видение, которое Юнг якобы видел первым, произошло
прямо в момент смерти; и видение, которое якобы пришло после, на самом
деле случилось неделей раньше. Второе видение — это первое, а первое —
это последнее.

Как знали гностики, как хорошо понимал Эмпедокл, мы, люди, постоянно
переворачиваем логику и последовательность реальности. Каждый раз, ког-
да мы сталкиваемся с чем-то важным, наши умы неизменно переворачивают
всё задом наперёд и вверх ногами. Вследствие весьма понятного нежелания
обсуждать такую ужасную тему или прямо сталкиваться с ней, фон Франц
создала идеальный пример древнего явления, известного как «кольцевая ком-
позиция» — начав с жалобы, что она не хочет говорить об этом, закончила по-
пытками найти оптимистичную ноту, засунув то, что важнее всего, посередине.

И самое абсурдное в этой магической драме, этом современном воспроиз-
ведении ритуалов избегания, окружающих то, что считается табу, заключается
в том, что всё это совершенно не нужно. Всё это совершенно упускает суть,
потому что воображаемый фон Франц контраст между полным уничтожением
и уничтожением, которое разрушает «только» огромные пространства земли,
между первым и вторым видениями Юнга — это никакой не контраст.

Традиционно всегда считается, что в таких гигантских катастрофах, которые
стирают практически все остатки человечества, как-то где-то сохраняются
крошечные семена или тлеющие угли. Часть пророческого замысла, как для
древних греков, так и для древних шумеров, вавилонян или евреев, заключа-
ется в том, что должен быть какой-то Ной.

Естественно, остальным это мало помогает. И со своей оптимистичной
версией о всего лишь огромных пространствах нашей планеты, подвергшихся
уничтожению, Мария-Луиза фон Франц просто цеплялась за соломинку.

Но именно к этому мы и приходим, когда прячем чьё-то последнее виде-
ние в шкафу.55

12

Во время смерти правила меняются, и внезапно вы вступаете в другую об-
ласть: область противоположного.

То, что было правильным, больше не правильно. То, что некогда было важ-
ным, больше не имеет значения, и поэтому умирать — значит научиться жить
совершенно иначе. И человек, наделённый естественным умом, как Юнг, ин-
стинктивно будет делать то, что делал он в месяцы перед смертью — начнёт
умирать ещё до смерти, всё больше и больше удалясь от нашего нормального
сознания, погружаясь всё глубже и глубже в неведомое.

Вот что традиционно считалось подготовкой к смерти: необходимость раз-
вить новый орган, словно внезапно человек должен научиться существовать
в воде, или рыба вынуждена адаптироваться к дыханию на суше.

Но ещё тяжелее, чем испытание умирания, оказывается необходимость
столкнуться с полным непониманием людей, которых ты оставляешь.

Во время видения Юнга о последних пятидесяти годах человечества, в июне
1961 г., его семья не только ничего не поняла и не имела ни малейшего пред-
ставления, через что он проходит. Они даже отказались позвать того чело-
века, который теоретически мог понять. Затем она, в свою очередь, вместо
того, чтобы передать другим то, что Юнг с таким трудом смог сообщить, когда
едва мог говорить, показывать жесты или рисовать, просто заперла это на всю
оставшуюся жизнь у себя в шкафу.

Конечно, вы можете сказать, что она была вправе так сделать, и это дей-
ствительно так; что её решение было в высшей степени разумно ради сохра-
нения юнгианства на плаву, оптимистичным и заслуживающим доверия. На
самом деле, вы даже можете сказать, что, заперев свидетельство в шкафу, она
всего лишь повторила то, что сделал Юнг, заперев Красную книгу от публики
у себя дома.

И в то же время, она просто забила последний гвоздь в крышку гроба
Юнга как пророка.

Там доставало и других гвоздей. Его семья тоже действовала быстро и ре-
шительно, чтобы положить конец таким отвратительным слухам, сделала все
необходимые шаги, чтобы стереть всякое указание на пророческие силы Юнга
из его биографии. Мария-Луиза фон Франц тоже сыграла свою исполни-
тельно разумную роль, растоптав его репутацию как пророка, наряду с нема-
лой долей истины.

Но это было далеко не всё.

Секретарь Юнга Аниэла Яффе сбила с толку огромное количество людей,
заглушив его признание, что он был вынужден прекратить работу над Красной
книгой
из — за её необузданного пророческого характера, создав, несмотря на
его настоятельные предупреждения, полную выдумку, что он вынужден был
отложить её, потому нашел слишком «эстетической».57

С тех пор был неизменный поток юнгианцев, уничтожающих всякое прояв-
ление Юнга-пророка. За последние несколько лет после публикации Красной
книги
им выпала необыкновенно удачная возможность дискредитировать или
избавиться от всякого упоминания о пророчестве.

И своим поведением они сумели оправдать все его сомнения о возможности
опубликовать эту книгу: идеально продемонстрировали, почему он решил всю
оставшуюся жизнь хранить её в тайне.

Сам Юнг был крайне чувствителен в отношении того, что можно открыто
говорить о пророческих вопросах. С тех пор люди больше не нуждались в та-
кой чувствительности, потому что сразу отбрасывали всё, что хоть как-то
связано с пророчеством.58

Огромная неохота, с которой фон Франц говорила о его последних про-
роческих видениях, прекрасно вписывается в эту огромную картину. Тем не
менее, в них есть нечто совершенно особое.

И это связано с тем, как произошло последнее видение Юнга о конце че-
ловечества, «когда он уже умирал»: именно в момент его смерти.

Всё нагромождение притязаний на его наследие, восторг от продолжения
его работы в будущее полностью скрыли одно ключевое рассуждение, которое
очевидно для всякого с подлинным пониманием истории, с настоящим уваже-
нием к прошлому. Это тот факт, что тысячелетиями западная культура ценила
видения и слова умирающих, в момент их смерти, больше, чем всё, что они
видели или говорили при жизни.

Malista anthropoi chresmoidousin, hotan mellosin apothaneisthai. «Люди
в особенности пророчествуют», — как якобы сказал Сократ, — «перед
смертью». Эта традиция divinare morientes — умирающих, способных
видеть, как пророки, говорить, как пророки, в последние моменты жиз-

ни — была крайне важна в западной литературе, а также в самой структуре

И кроме этого важнейшего элемента пророчества в момент оставления тела,
озарения, необходимого, чтобы точно видеть будущее, есть гуманистические
элементы, которые определяли ключевые аспекты ars vivendi — или искус-
ства жить — и ars moriendi — или искусства умирать — в долгие столетия
до жизни Юнга.

Один из них заключается в понимании, что в момент смерти все маски,
наконец, сбрасываются. Всё притворство, поза и утаивание, все причудливые
двусмысленности и лицемерие уступают место обнажённой честности. «Боль-
ше нет притворства», как сказал Монтень в шестнадцатом столетии: вы просто
знаете, что «на дне горшка».

А другой связан с отношением и чувствительностью живых. Бытовало со-
вершенно интуитивное понимание, что настоящая функция членов семьи за-
ключается в том, чтобы стоять рядом, полными чувствительности и поддержки
в этот критический момент перехода, так как то, что умирающий переживает,
видит и пытается сообщить в hora mortis, час смерти, подобно сконцентриро-
ванной биографии — краткому пересказу всей прожитой жизни.

Но ещё более критическое значение в определённых кругах имело присут-
ствие близкого и надёжного друга умирающего, как «важнейшего посредника
между умирающим оратором и публикой», чтобы записать последние слова
и жесты умирающего; преданно сохранить каждую деталь; и, прежде всего,
полностью и беззаветно передать их людям ради грядущих поколений.60

Конечно, благодаря безжалостному рационализму двадцатого столетия,
когда пришла очередь Юнгу умирать летом 1961 года, все эти древние и гу-
манистические традиции уже были в развалинах. В то же время, он не просто
оказался глубоко знаком с деталями этой столетней мудрости о том, как жить
и умирать.

На самом деле, это было не всё, потому что со времён, когда он был вы-
нужден работать над Красной книгой, которая стала много больше, чем фор-
мальным приглашением в мир мёртвых, он оказался интегральной частью этих
традиций.

Всю оставшуюся жизнь он будет внутренне проживать их — и умирать их.

И учитывая не только его глубокое уважение к нашей истории как западных
людей, но, прежде всего, то уникально высокое значение, которое он прида-
вал пророческим видениям, а также снам, малейшее, что он сделать — это
вернуть его последним пугающим видениям заслуженное место в его жизни.

Но ради пристойности и обычного притворства в попытках продолжать всё
как раньше, они были полностью задушены. Вместо того, чтобы видеть в этом
позитивный признак прогресса и эволюции для психологии Юнга, будет го-
раздо точнее рассматривать это как знак радикальной регрессии до инфан-
тильного состояния, показывающего, насколько незрелой остаётся психология
тех, кто, как презрительно отмечал Юнг, «изрекают моё имя», не имея пред-
ставления, «зачем это всё».

В конце концов, он неоднократно настаивал, что окончательная цель его
психологии — как и окончательное предназначение древней философии —
в том, чтобы просто подготовить к моменту смерти. Но, как он объяснил од-
ному близкому человеку всего за несколько лет до смерти: моя психология,
конечно, как и всякая настоящая психология, это только подготовка к концу.
Или, если быть более точным, она может считаться подготовкой для конца
всего.

И он даёт понять здесь и в других местах, что говорит не только о конце
отдельного человека. Он говорит о конце нашей культуры.

Затем он добавляет, что остался только один настоящий вопрос, и этот
вопрос заключается в том, что именно мы будем убивать. И его выбор был
весьма прямым.

Либо мы сумеем убить нашу коллективную «инфантильную психологию»,
проходя через болезненный процесс взросления, либо мы просто убьём себя.61

Через два года для Юнга это была та же самая история, просто следующая
глава. И теперь перед нами тоже лежит выбор.

Либо мы скроем свидетельства его жизни и смерти, чтобы продолжать хи-
трить со своими, потому что мы не понимаем, что нужно. Либо мы поступим
правильно и заглянем на дно нашего горшка.

Это была ночь прямо в начале 2011 года.

В то время я представления не имел о последнем видении Юнга о пяти-
десяти последних годах человечества, которое пришло к нему пятьдесят лет
назад. Мы с женой жили в горах Северной Каролины, и посреди ночи случи-
лось что-то вроде зова, которому я больше не мог сопротивляться. Я знал,
что должен погрузиться глубоко внутрь себя, чтобы увидеть, что происходит
в моей жизни; с моей работой; в мире.

А затем было потрясение от внезапно увиденного, что уже случилось —
не просто в моей маленькой жизни, моём личном мире.

В напряжённой тишине, которая иногда приходит посреди ночи, я вижу,
как всё остановилось. Но неподвижность полна ужаса, потому что это не без-
молвие природы, отдыхающей в ночи.

Это безмолвие в конце цивилизации. Совершенно буквально нашему за-
падному миру пришёл конец.

Когда я присмотрелся лучше, я смог увидеть, что у каждой культуры есть
инерция, совсем как у описанных Эмпедоклом спиральных движений, стоящих
за всяким космическим циклом. В цикле всё вращается в одном направлении,
пока, наконец, не останавливается.

На неопределённое мгновение, ни внутри, ни снаружи времени, есть не
подвижность между двух противоположных движений. Затем всё начинает
вращаться в противоположном направлении. И это точка, к которой мы по-
дошли: это разорванное равновесие полной неподвижности в конце движения,
одного цикла, одного направленного ускорения перед тем, как всё двинется
в обратном направлении.62

Как это бывает в космосе, так и во всяком животном или человеке, но так-
же и в жизни цивилизации. И этой цивилизации пришёл конец. Движение
прекратилось. Энергия, стоявшая за её инерцией, исчерпана; растрачена.

Всякий достаточно чувствительный к глубинам, может инстинктивно, фи-
зически различить это глубоко внутри. Но чтобы почувствовать это, требуется
некоторая отвага, потому что неподвижность в конце ужасает. Это не красота
безмолвия природы, когда птицы и животные прикорнули, уснули, и громкость
солнца на какое-то время оставила землю. Это другая тишина.

Это безмолвие, когда всему, что вы знаете, приходит конец, вот так. Но, конечно,
осознать это было бы слишком большим потрясением. И происходит вот что — как
колесо или диск, вращающиеся, когда их уже отключили — люди продолжают но
ситься вокруг, потому что не хотят осознавать, что всё остановилось.

Совсем как те персонажи мультфильмов, которые бегут над пустотой, не
замечая, что они уже над бездной, мы продолжаем думать, что всё в порядке.
Несколько нереальных мгновений мы бежим над пустым пространством, хотя
ничего больше нет, никакого основания или поддержки, которые удержат или
понесут нас дальше. Нас просто несёт призрачный остаток того первоначаль-
ного движения, ставший теперь не более чем инерцией наших бессознатель-
ных привычек.

Но даже это сойдёт на нет: остановится, и всё упадёт, и тогда настанет
хаос. И поэтому все знакомые структуры вокруг нас должны обрушиться
и развалиться. Дело не в коррупции или в том, что дурные люди дорвались до
власти, или в том, чтобы добиться построения чего-то более справедливого,
крепкого и лучшего.

Дело в том, что энергия, которая подпитывала наше коллективное суще-
ствование, истощилась, и в глубине, такое незаметное, началось противопо-
ложное движение.

Проблема в том, что это новое направление не имеет ничего общего с тем,
что знакомо нашим умам. Нашим умам не стать частью этого движения, по-
тому что оно полностью противоположно всему, что они знают.

Оно так ново, что мы, вероятно, можем только интуитивно угадать его,
погрузившись в ничто внутри нас, где мы освобождаемся от всякого шаблона
мышления, всякой мысленной формы, всякого воспоминания о том, как всё
было раньше, вместе со всякими ожиданиями, фантазиями, благородными иде-
алами или надеждами на то, как должны сложиться вещи, потому что всё это
ещё инерция старого. Сначала приходит тихий зов полностью угаснуть ради
безмолвия, чтобы стать часть того, чем будет новое движение.

Сначала нужно испытать конец не только самого себя, но всей цивилиза-
ции: нужно осознать, что с ней полностью покончено. И затем становится
ясно, что, хотя может показаться, будто все не осознают, насколько всё ста-
ло нереально, втайне большинство людей осознаёт. Они в слишком большом
смятении или страхе, чтобы поделиться тем, что чувствуют внутри.

Это всего лишь природный процесс, бояться нечего. Наша культура, как
и всякая другая культура в прошлом или будущем, это просто естественный
организм, как и предполагает само слово. И всякий организм конечен, то есть
он умирает.

Большая проблема в том, что по—человечески это почти невозможно при-
нять. Невозможно удержаться от желания скрыть наши глубочайшие пред-
чувствия где-то в шкафу; так неблагородно пойти и скрыть их.

Но, конечно, сентиментальность не поможет. Кстати говоря, надежда тоже.

Не поможет и технология, которая привела нас сюда, потому что мы утра-
тили ключи к её сакральному измерению давным-давно. Сознательно мы
просто не обладает нужными мудростью или знанием, хотя со своими фоку-
сами и игрушками любим дурачить себя, будто обладаем.

Мы забыли, что значит по-настоящему тосковать по этой мудрости: выть
о её отсутствии.

И до самого края обрыва мы продолжаем обманывать себя, что всё сло-
жится прекрасно.

За пять месяцев до марта 2011 года, когда землетрясение и цунами удари-
ли по Фукусиме, во сне меня вознесли высоко над землёй и дали взглянуть на
северо-восточный берег Японии.

Здесь, сказали мне, произойдёт большая катастрофа. Население будет
вынуждено уехать. Но затронут будет весь мир — и это будет только первая
в целой череде катастроф.

И мне даже показали ямочку на щеке очень женственного существа, се-
рьёзного, но со слабым следом улыбки на лице, которая была наделена властью
перенести последствия катастрофы через море и оседлать ветра. И я понял,
что это будет работа мифологических гарпий, снова вернувшихся к жизни:
женственных духов, наполовину людей, наполовину птиц, которые утаскива-
ют половину еды своих ослепленных жертв, превращая оставшуюся в несъе-
добную, испражняясь в неё.

Их самой известной жертвой в мифе был пророк, который выдал тайны
богов. Но, как бы странно это ни звучало, мы все теперь стали пророками со
своей гордыней предсказывать и мелкие, и большие вещи, думая, что можем
бесплатно получить тайны богов. В эту современную рациональную эпоху
мы презираем идею пророчества или пророчествования не потому, что ушли
дальше.

Мы ненавидим её, потому что стремимся стать ещё лучшими пророками, чем
прежние, отрезав всякую зависимость от божественного. Мы смотрим на них
сверху вниз не потому, что не любим то, что они делали, а потому, что жаждем
завладеть их божественными силами. Это желание, которое делает нас такими
особенными; такими исключительными; и которое сокрушит нас.

Что до реальности пророчества: она так проста и обыденна, совершенно
ничего особенного. Как показывает пример с Фукусимой, всё еще вполне воз-
можно ясно видеть вещи заранее. И это потому что всё сначала появляется
внутри нас, а затем нужны месяцы или даже дольше, чтобы пробиться наружу.

Учитывая, что пятьдесят лет от последнего пророчества Юнга в 1961 году
приводят нас в 2011, вы могли бы сказать, что он ошибался о конце челове-
чества. В конце концов, по телевизору не показывали кадры с нашим унич-
тожением.

Но эти вещи измеряются не так, потому что настоящие концовки, те, что
имеют значение, происходят не снаружи.

Они происходят глубоко внутри нас, живое и мёртвое встречаются и усту-
пают друг другу место.

Когда мы с женой ещё жили в Нью-Мексико, я часто был вынужден ле-
тать в Калифорнию. И однажды после обеда на пути в Альбукерке экипаж
начал обычное объявление по громкой связи, что мы готовимся к снижению.

Всё было так же как обычно, вот только в этот раз всё оказалось совер-
шенно иначе. Хотя женский голос выдавал стандартные сообщения, как и сот-
ни раз раньше, в её тоне было что-то такое, что запало мне глубоко в душу.
И я понял, что, когда культура заставляет человека действовать так автомати-
чески, говорить, как робот, человечность внутри человека исчезает — сначала
в отдельном человеке, затем во всём мире.

Но то, что исчезло таким образом, восстановить нельзя, оно ушло навсегда.

То же самое с причудливым изобретением телефонных меню, которое при-
шло из Америки. Сначала было достаточно нажать ту или иную кнопку. Спу-
стя какое-то время, нажатие кнопки было неприемлемо, и вы должны были
начать говорить с телефоном.

Есть только одна маленькая проблема: мелкая уловка. Всякая традици-
онная культура или общество в мире знали, что сила высказанного слова са-
кральна. Людям был дан инструмент языка или речи божеством, чтобы они
могли общаться и славить божество. И когда мы начинаем использовать этот
сакральный дар голоса, чтобы говорить с машинами, мы пересекли запрет-
ную линию.

Какое — то время может казаться, что всё продолжает работать и функ-
ционировать как раньше. Но наша роль в существовании опустошилась; наше
человеческое предназначение на этой планете вывернуто наизнанку. Есть бо-
жественные законы, о которых мы больше не знаем, и они непреложны, по-
тому что они существуют не просто так. И когда нарушения превращаются из
случайных в повторяющиеся, а затем в намеренные, наступают последствия,
которых не избежать.

Человечность — это не что-то принадлежащее нам по праву. Это наи-
лучшее преимущество, которое следует культивировать, хранить, защищать,
иначе оно ускользает сквозь пальцы и исчезает прямо на глазах.

Пугающий вопрос в том, остались ли те, кто знают это, потому что требует-
ся человечность, чтобы определить разницу между человечностью и её отсут-
ствием. Это такой утончённый вопрос, что мы можем уловить лишь проблеск
его, а затем потерять из вида; приблизиться, а затем он ускользнёт.63

Не стоит и говорить, что мы можем повторять по памяти, попугайничать
и подражать сколько угодно. Но мы не докажем, что мы люди, похлопав себя
по карманам и убедив друг друга, что у нас по две руки и ноги и голова. Это
только доказывает, что мы животные в человеческих телах, что достаточно
легко подтвердить, если честно присмотреться.

И как только этот зародыш человечности исчезнет, мудрецов больше не
будет.

В конце января 2012 года я был с друзьями на юге Швейцарии.

Однажды после обеда я поднялся в комнату наверху дома и прилёг для
инкубации — древнего западного метода медитации, использующегося для
погружения в глубины самого себя.

И почти тут же я оказался в самом странном месте, что я видел. Тут я стол-
кнулся лицом к лицу с реальностью нашей эпохи, но видимой не из нашего
мира живых, а из мира мёртвых.

Мне была показано что-то вроде огромной книги с картинками, но непре-
рывной и без страниц. В ней были мельчайшие детали каждого эона и стадии
в жизни на земле, включая великие периоды человеческой цивилизации: ри-
сунками объяснено, как они на самом деле функционируют, как стали возмож-
ны, в чём их реальное предназначение с точки зрения вечности.

Слева от каждого периода была вертикальная черта, отделяющая его от
предыдущей эпохи, а другая справа отделяла от грядущей. От линии слева
тянулось что-то вроде половины горизонтального пояса или ленты, а другая
половина тянулась от правой черты. И цель каждой эпохи была в том, чтобы
связать две половины пояса, чтобы создать единую цепь, связывающую точку
происхождения с точкой предназначения.

Это непрерывная лента, идущая из отдалённого прошлого в далёкое бу-
дущее, по которой человечество должно странствовать вместе с остальной
жизнью на земле.

Но меня подтолкнули взглянуть на раздел в этой книге без страниц, со-
ответствующий нашему нынешнему периоду. Когда я взглянул, самое пораз-
ительное было в том, что мы совсем не в конце эпохи. Напротив, мы прямо
посередине — и совершенно сбились с пути.

Голос, идущий сзади, объяснил, что из-за нашего коллективного «забвения
и лени» мы оставили всякий путь, то есть мы разрушили важнейшую связь
между нашим будущим и прошлым. Мы так безнадёжно дезориентированы,
так уверены, когда ни в чём нельзя быть уверенными, и так неуверенны, ког-
да требуется только уверенность, что больше не можем отличить правое от
левого или верх от низа.

И я начал понимать изысканную логику показанного: типичную логику
подземного мира, которая, как всегда, намного строже нелепых усилий, кото-
рые мы считаем разумными.

Мы любим считать каждую эпоху отдельной единицей со своим начало
и концом. Но мёртвые искушённее нас и сцепляют вторую половину того,
что мы называем эпохой, с первой половиной следующей, так что могут точ-
но видеть, что происходит, что на самом деле творится. Как хорошо понимал
Юнг, на самом деле важен переход между эпохами; только он обладает цен-
тральным значением. И если мы можем нетронутой перенести сущность одной

эпохи в начало другой, то достигнем чего—

Проблема в том, что в нашем случае ничто не продвигается.

На полпути в течение этого периода жизни на земле, который должен был
что-то значить в глазах вечности, мы потеряли то, что несли, и, благодаря ле-
нивому забвению, позволили ключевой связи между прошлым и будущим раз-
лететься. В результате мы блуждаем и вертимся в пустоте в поисках средств,
которые годятся только для того, чтобы сделать положение ещё хуже, лишив
возможности поставить всё на свои места.

Чем быстрее мы вращаемся, тем отчаяннее решения; и вместо осознания,
что мы потерялись в какой-то незначительной точке, Бог знает где, мы
предпочитаем мечтать о каком-то величественно критическом кульмина-
ционной моменте. Чтобы скомпенсировать одолевающее чувство смятения
и полной бесполезности, которое постоянно поднимается внутри, мы выду-
мываем иллюзии о некоем глобальном пробуждении, даже продолжая посте-
пенно засыпать, пытаемся утешить себя фантазиями о переходе к чему-то
величественному, о пребывании на пороге славного возрождения, на заре
великого перерождения.

Однако, в действительности сейчас не время рождать что-то поистине но-
вое. Вместо этого, вопрос в том, как мало или как много из первоначального
импульса, породившего нашу культуру, мы способны перенести через гряду-
щий водоворот.

И чтобы всё прояснить: если этот забытый сакральный импульс у осно-
вания нашего мира просто угаснет из-за нашей лени, это не значит, что ны-
нешняя эпоха просто закончится пораньше, чтобы уступить место чему-то
новому.

Она просто будет вечно тащиться всё отпущенное время — бесцветное,
пустое ничто, которое ничего не стоит. И будет ли это временем жестокого
варварства, технологического уничтожения или технологического совершен-
ства, совершенно неважно, потому что в понятиях человечности ничего не бу-
дет происходить.

С точки зрения мёртвых, это будет тщетное и бесславное завершение на-
шего нынешнего эона. С точки зрения живых, это будут первые несколько
столетий того, что мы предпочитаем считать новой эрой: совершенно невоз-
деланной, статичной, мёртвой. И когда я завершал это писать, было потрясе-
нием обнаружить, как Иоахим Флорский описывал первые шестьсот лет или
около того каждого нового периода или эпохи.

Он упоминал, что ему было показано, как «каждой эпохе предшествует
период инкубации»: время огромных внешних перемен и тревог, в течение
которых всякие оставшиеся семена человечности становятся скрытыми, не-

активными, невозделанными.

Если бы мы научились тому, что значит пробиться через нашу бесчеловеч-
ность к изначальной природе, мы бы обнаружили, как пройти прямо через око
бури. Тогда было бы возможно с крошечным огоньком нашей индивидуальной
осознанности пребывать в глубинах тьмы во время великого зарождения мира
и осознанно подпитывать эти семена ради будущего.

Но в этот раз такого не произойдёт, по крайней мере, едва ли произойдёт,
потому что мы потеряли связь с нашим изначальным прошлым.

Посреди ночи в середине 2013 года я резко проснулся ото сна.

Сон был таким простым, но таким настоятельным — всего одно слово
появилось передо мной с совершенной ясностью. Как я понимал во сне,
я не знал смысл и даже не слышал его раньше в пробуждённом состоянии:
Катафалк.

Проснувшись, я повторял слово снова и снова, чтобы не забыть. Я был
почти уверен, что это воображаемое изобретение моего подсознательного ума,
которое не существует.

Но посмотрев его в словаре, я обнаружил, к своему удивлению, что оно су-
ществует вплоть до последней буквы. И совершенно не имело значения, нат-
кнулся ли я на него в какой-то забытый момент повседневной жизни, потому
что неожиданное переживание слова или выражения, которое предстаёт так
навязчиво — это настоящая магия, если наблюдать за процессом.

Не потребовалось много времени на чтение словарной статьи, чтобы до
меня стал доходить смысл сна. Я рассказал его очень святому старцу, который
всегда так вежливо приветствует меня, когда я навещаю его домик со стенами,
покрытыми картинами, на камнях у моря. И он объяснил мне не только то, что
я должен написать эту книгу, но и как это сделать.

«Катафалк» происходит от старого итальянского слова, которое описывает
украшенное, покрытое изящной вышивкой деревянное сооружение, исполь-
зующееся как основание, на которое поместят гроб знаменитого или важного
человека. Оно стоит, поддерживая умершего, посреди всех похоронных цере-
моний, процессий, последних почестей.

И в этом, одним словом, цель моей работы: создать катафалк для нашего
западного мира.

Если такое высказывание кажется вам странным, то только оттого, что
вы не понимаете, что наш мир уже мёртв. Он существовал какое-то время,
старался как мог, но теперь это не более чем безжизненный остаток. И хотя
оптимистичное сознание наших масс-медиа, наша система образования, наша
коллективная истерия стараются практиковать некую странную некрофилию
над телом нашей культуры, нужно сделать нечто совершенно иное.

Верным подходом будет собраться, чтобы поднять ритуальный плач. Это
можно назвать самой базовой гигиеной, а также разумностью. Нам нужно по-
горевать, нужно отметить конец, прежде чем наступит чистое новое начало.

Как инстинктивно знают туземные народы, но забыли мы в своей бессердеч
ности, когда наступает время плача, нужно плакать.

И это момент, чтобы отметить и почтить уход нашей культуры. Время раз-
решить все вопросы и прибраться; завершить с благородством и достоинством;
всё убрать и привести дом в порядок.

Не нужны оптимизм и надежда. Напротив, мы вступили в место, где
нужно оставить всякую надежду, и продолжать потакать оптимизму было
бы бесстыдным оставлением долга. Нужна точная противоположность на-
ших рукотворных надежд, и это божественная реальность веры, потому что
вера — это самый поразительный цветок, живой, умный и прекрасный, кото-
рый можно встретить на улицах в темноте или на одиноком пути домой, если
ваше зрение не зачахло от надежды.

Что до оптимизма, он так же разрушителен, как пессимизм, мешая видеть
реальность вокруг нас.

Конечно, даже говорить о возможности существования некоего маги-
ческого пространства между надеждой и отчаянием почти бессмысленно
при столкновении с коллективным давлением, подталкивающим сигануть
со скалы из чистой жадности, выжидающей больше и больше. А что до
глупых заявлений, будто всему конец, то это звучит так рационально или
вопиюще абсурдно.

Но это просто невыносимая природа положения, в котором мы оказались.

Как однажды отметил Юнг, указывая на реалии души, «меня опровергают
во всём, как человека, предсказывающего грозу, когда на небе ни облачка».
Нет ничего безумнее. «Однако, правда в том, что вопросы души всегда лежат
ниже горизонта сознания. И обращаясь к проблеме души, мы говорим о ве-
щах, находящихся на границе видимого; о самых интимных и хрупких вещах;
о цветах, что раскрываются только в ночи».

Как он говорил, есть времена, когда не стоит больше пытаться исправить
или разрешить, когда больше ничего нельзя сделать, и не с тяжёлым пациен-
том, а с целой эпохой. Когда, как понимали великие суфии и алхимии, даже
молиться — значит вмешиваться, значит — проявлять неуважение.

Естественно, это не значит, что не нужно со всем смирением, с подлин-
ным чувством этики и ответственности принимать тот долг, что возлагает на
вас жизнь. Но только люди, которых Юнг называл «мелкими и фрагмен-
тарными людьми», постоянно нуждаются в том, чтобы занять себя чем-то,
улучшать что-то.

И это также включает в себя психологов, которые так заняты своими фо-
кусами, что совершенно упускают ключевую атмосферу или важнейший дух,
из которого появляется каждый трюк и в котором он исчезает.

Вся внутренняя работа по исследованию и интеграции ничто иное как са-
мые предварительные, подготовительные шаги: не более, чем грубейшие улов-
ки для отвлечения людей достаточно долго от их поверхностных «я», чтобы,
возможно, на миг или два, или три, они действительно столкнулись со своими
глубинами. Но конечная цель, как дал понять Юнг, не в интеграции.

Она в том, чтобы умереть — осознанно оставить себя позади, сбросить
абсолютно всё, отбросить всякий след отождествления или привязанности.

Что до существования некоего будущего, то для меня было открытием спу-
стя годы, в которые я твердил людям, что наше место в настоящем, а будущее
нужно оставить в покое, потому что оно принадлежит людям будущего, от-
крыть Красную книгу, когда она вышла, и наткнуться на те же самые слова
Юнга. «Будущее следует оставить тем, кто живёт в будущем».

И, как он парадоксально добавляет, это «великий путь — путь того, что
грядёт».65

Как есть те, кто осознанно помогают культуре появиться, должны быть те,
кто осознанно помогают ей прекратиться. И это момент для катафалка, когда
мы должны быть достаточно отважны, чтобы сфокусироваться на том, что
необходимо, потому что этот катафалк и для нас тоже.

Это время выучить наши изначальные или первоначальные наставления,
как к ним столетиями обращались индейцы, снова и снова; время повернуться
и встретить наших предков; время танцевать для мёртвых.

Что до этой книги, то вы можете воспринимать её всерьёз, если это помо-
жет вам не принимать себя всерьёз. Но хуже всего будет принять её всерьёз,
чтобы она отяготила вас. Её стиль может показаться странно незнакомым, по-
тому что это древний стиль, который мы уже забыли, вместе с современным.

Это невыбранный ритм ветров и дождей. Я бы не хотел, чтобы вы знали
хоть тысячную долю из того, что потребовалось для её написания. И вы мо-
жете пытаться критиковать её, если разбираетесь в том, как следует оцени-
вать погоду.

Огромные примечания — это пустяки, гротескные памятники культуре,
которая забросила саму себя. Но если вы озаботитесь обратиться к ним, то
обнаружите, что некоторые из них как миниатюрная книга, предлагающая
вход в иной мир.

Что до смысла, который лежит за всем этим, то он очень прост. Смысл
в том, чтобы обнажить нас от всего — даже от Юнга, который так отчаянно
нуждается, чтобы его освободили, даже от этой книги.

Только избавляясь от всего, включая нас самих, мы сеем семена будущего.

И как я тёмен и останусь таковым для тех,

которым не намерен раскрывать себя,

так и вся эта книга останется непостижимой;

и ничего не произойдёт, пока кто-то не примет её дары.